Фестиваль подошел к концу. Не только удивительный фестиваль вновь открытых фильмов, о котором распространялся Аллард Гоинг на страницах «Голоса колоний», но и мой личный фестиваль, который проводился параллельно с первым для меня одного и имел значение тоже для меня одного. Но кончился ли мой фестиваль? Что означает эта загадочная фраза: «Ничего не кончено, пока все не кончено»? Как ее понимать?
Будут еще фильмы? Эта перспектива меня пугает. Мой фестиваль уводил в прошлое, во времена моих предков, хоть и не очень далеко. В восемнадцатый век, который по масштабам всей истории человечества был практически вчера. Но достаточно далеко, чтобы рассказать мне об американской линии моих предков и о линии из Старого Света; они сплелись во мне и соткали неоспоримо канадскую ткань. Люди, которых я не знал раньше или о которых знал в лучшем случае имя, обрели плоть. Теперь мне известны их храбрость и находчивость, самоотдача почти до полного самоуничтожения, раздражительность и злоба, отчаяние и упорство. Я восхищаюсь ими, жалею их и – я должен произнести эти слова вслух, какими бы странными они мне ни казались – люблю их. Да, люблю, ибо теперь знаю о них больше, чем, вероятно, они сами знали о себе. Точно так же, как я теперь понимаю, что удивительно мало знал о себе и очень мало себя любил.
Любить себя? Я никогда о таком и не думал. Родители были добры ко мне и баловали меня, но никогда в жизни не заговорили бы о любви к себе как возможном или желательном состоянии ума. Они оба были… нет, о них следует говорить в настоящем времени, ведь они живы, а умер я – по крайней мере, в общепринятом смысле… они оба по складу характера – пуритане. Мой отец, высокообразованный человек и, как столь многие образованные люди нашего времени, недоразвитое дитя в вопросах духа, все же неукоснительно честен. Методистская закваска в нем выжила в виде сильной, хоть и несколько иссушенной, почти сморщенной, морали; он человек с мощным чувством того, что он называет «поступать по совести», и можно не сомневаться, что он в любой ситуации поступит «по совести», даже если это ему дорого обойдется. Моя мать, воспитанная в суровых ирландских традициях католической веры, в глубине души устроена точно так же. Родители отпали от религии – отказались как от ее утешений и радостей, так и от ее кошмаров и нелепостей, но мораль все живет в них, уже не смягченная верой. Эта мораль не допускает мысли о том, что можно себя любить, и даже на одобрительное отношение к себе смотрит с насмешкой и подозрением. Уважение к себе – о да, это другое дело, это гораздо более прохладное чувство.
От них, из атмосферы семьи я впитал это состояние ума, ни разу о нем серьезно не задумавшись. Моим сознательным отношением к себе была не любовь, а что-то вроде насмешливого терпения. Под любовью к себе я, конечно, подразумеваю милосердие и прощение, а не глупый эгоизм. Мне кажется, я при жизни был неплохим человеком. Конечно, и я порой грешил – заблуждаясь, а не из любви ко злу, – но в целом старался поступать по совести. Однако теперь мне кажется, что мое сердце насильственно, болезненно расширили, и в этом расширенном сердце я должен найти место для всех виденных мною предков, их тщеславия, их жестокости, их безумия, которые, по крайней мере частично, получили объяснение и теперь кажутся неизбежными, так как обусловлены жизненными обстоятельствами. Но еще я должен найти место в сердце для чего-то великолепного – воистину для самой ткани жизни. Будет ли мир, больше не принадлежащий мне, вспоминать обо мне с любовью?
Неужели все ушло – любовь и чуткость этих людей, которых больше нет? Я не надеюсь на что-то примитивное, устарелое. Я не хочу, чтобы на моей могиле зажигали свечи в День Всех Святых или рыдали обо мне в подушку в глухой ночи. Но включат ли они меня в круг своей любви? В свете того, что я сейчас вижу, это крайне маловероятно.
(2)
Что же я вижу? Свою жену. Она сидит у своего литературного агента, в его кабинете. Кабинет по идее должен иметь деловой вид, но он завален пыльными пачками машинописных листов, уродливыми фотографиями писателей (мужчины – неопрятные и всклокоченные, в водолазках и джинсах, женщины – многие некрасивы, в огромных очках, некоторые с кошками), в нем царит литературный беспорядок и слишком сильно пахнет хорошими, но резкими сигарами.
– Рейч, мне надо быть осторожной. Если мы ускорим выход книги, не будет ли это выглядеть чересчур расчетливо – как будто я на самом деле не пережила нечто страшное и лишь охочусь за деньгами?
– Эсме, ты должна понимать: именно поэтому твой агент – твой лучший друг. Он видит то, чего не видишь ты. Он видит достаточно далеко вперед, чтобы планировать второе издание в мягкой обложке, гастроли с чтением лекций, а может, если все правильно сделать, даже телесериал. Дополнить книгу, сделать ее еще более личной, привлечь миллионы зрителей. Это очень динамичная картина.
– И ты думаешь, я справлюсь?