При этих фехтовально-гимнастических упражнениях даже лицо Хохрякова как будто преобразилось, как-то посветлело, стало мягче, веселее. Обыкновенно же он имел вид человека сердитого, раздраженного, как будто у него или только что произошла жестокая перебранка с кем-нибудь, или сейчас произойдет. Такое выражение лица было у него в Петербурге. Какие причины раздражали его там, в Петербурге, я не знаю; здесь же, в Акатуе, он чаще всего высказывал негодование по адресу Обручева[214]
, сосланного в Сибирь в 1862 году за распространение листка под заглавием «Великорусе» и находившегося в Петровском Заводе то ли одновременно с Хохряковым, то ли немного раньше его. Хохряков сердился на Обручева за то, что тот по отношению к другим ссыльным держался, так сказать, особняком, и, объясняя кому-то причину своей сдержанности, выразился в том смысле, что «теперь время особенное, необходимо быть осторожным, под видом ссыльных могут быть присланы настоящие шпионы». Вот эти-то слова сердили Хохрякова; он кипятился и выкрикивал: «Да как он смеет это говорить? какие у него на это данные?». Я возражал приблизительно так: «Насколько вижу из ваших слов, Обручев не высказывал подозрений ни против вас, ни вообще против какого-нибудь определенного лица. Он говорил вообще, что под видом ссыльных могут явиться шпионы. Ну и что же? Конечно, могут. Вы и сами этого не станете отвергать». Но Хохряков продолжал кипятиться; вероятно, он чего-то мне не договаривал.Мимоходом он как-то сказал мне, что в этой самой акатуйской тюрьме умер один из декабристов — Лунин[215]
; и существуют толки, что его смерть не была естественная. Хохряков имел намерение порасспросить кой-кого в Закрайке и в Акатуе; не знаю, исполнил ли он это намерение, и удалось ли ему выяснить что-нибудь.В акатуйской тюрьме Хохряков пробыл недолго; чрез неделю или через две его увезли куда-то на поселение. Много лет спустя, мне говорили, что он получил разрешение возвратиться в Россию и окончил курс медицинских наук в казанском университете.
В конце августа или в начале сентября 1865 года, часу в десятом или одиннадцатом утра я сидел в своей камере около столика и что-то читал; товарищи еще спали или, точнее, нежились в утренней полудремоте. С наружной стороны двери послышался какой-то особенный звук, как будто кто-то задвинул железный засов. Я подошел к двери, толкнул ее — не отворяется; с наружной стороны двери, из коридора какой-то незнакомый мне голос говорит: «Командир приказал запереть все камеры; ежели будет вам надобность выйти из камеры, постучите в дверь; выпускать будем только по одному человеку».
За десять месяцев пребывания в этой тюрьме ничего подобного не бывало; мы были в совершенном недоумении. Чрез несколько минут где-то в коридоре, далеко от нас послышались какое-то неясные крики, как будто какие-то люди там ругаются между собой; какое-то шарканье, как будто кого-то или что-то тащат по полу; и опять все тихо. Ясно, что произошло что-то необычайное; но что же именно? Товарищи встали и оделись; один из них (кажется, Новаковский) решил отправиться на разведку; после довольно продолжительного стука в дверь казак выпустил его и тотчас же опять задвинул засов.
Минут через десять разведчик возвратился и сообщил нам следующее. В далеком от нас конце коридора находилась камера, в которой помещались Тваровский, Выджга[216]
, Чехович (Мавриций)[217] и еще кто-то, которого фамилии не помню. Названные трое до ареста были служащими в какой-то помещичьей экономии или, может быть, в разных помещичьих экономиях где-то в литовских губерниях. Тваровскому было на вид лет около двадцати двух или трех; человек, как мне говорили, малограмотный; прочие двое — постарше и с некоторым образованием. Утром этого дня Тваровский умывался в коридоре над глиняною миской, поставленной на табурете; вода расплескалась, и около табурета образовалась лужица. Прапорщик Едрыхинский, командир той кучки казаков, которая сторожила нашу тюрьму, проходил по коридору и мимоходом сказал Тваровскому: — Эка; лужу какую наплескали; надо умываться поосторожней. Тваровский ему: — А вы дайте нам медные тазы и умывальники; тогда луж не будет. Едрыхинский уже с некоторым раздражением: — Не прикажете ли поставить у вас серебряные тазы? Тваровский ему: — Для нас хороши и медные мазы; над серебряными пусть умываются прапорщики. Едрыхинский вышел из себя: — Как вы смеете грубить мне? Я посажу вас в карцер. Тваровский ответил: — Попробуйте. Едрыхинский тотчас собрал всю свою команду и, предвидя возможность сопротивления со стороны заключенных, велел предварительно запереть все камеры находящими на дверях железными засовами; потом отпер камеру Тваровского и приказал казакам отвести его в карцер. Он и его сотоварищи сопротивлялись; казаки пустили в ход ружейные приклады; после непродолжительной потасовки Тваровского утащили в карцер и заперли там. Должен сознаться: я не знал даже, что в акатуйской тюрьме существует карцер, помещающийся в каком-то закоулке этого же коридора.