— Нет, нет, Алёша! Что ты говоришь! Я гораздо хуже тебя! — искренно возмущённый, перебил я его. — Разве можно сравнять… Я не молюсь никогда… Всю всенощную так прозевал… А ты всё молился. Ты думаешь, я не видел? А Бог-то ещё лучше видит. Оттого ты и знаешь всё, и все тебя любят. И Бог тебя всегда будет любить больше всех нас!
— Дурачок, дурачок! — улыбнулся Алёша. — Полно тебе вздор молоть. Никто не знает, кого Бог любит больше. А ты вот помолись лучше Богу хорошенько. Это ничего, что лёжа. Закройся одеялом с головой, чтобы никто не видал, да и молись себе. Я всегда так делаю. Богу ведь всё равно, лежишь ты или стоишь, лишь бы было от сердца. Иди же себе, пора ведь! К исповеди надо встать раньше.
Мы ещё раз нежно поцеловались, и я так же тихо и осторожно побрёл босиком назад, несколько раз с любовью оглядываясь на своего милого Алёшу.
Когда я уже был за четыре кровати от него, он приподнялся над подушкой и ласково прошептал:
— Прощай, Гришечка! Покойной ночи…
И моё восхищённое сердце облилось приливом любви и благодарности.
Вскочил я очень рано, хотя спал мало. На душе было как-то особенно светло, как будто со мною случилось или случится что-нибудь очень хорошее. Я не ел ничего со вчерашнего обеда, и через это чувствовал себя ещё легче и радостнее. «Алёша говорил, что будет страшно. Отчего же мне до сих пор совсем ничего не страшно? — внутренно удивлялся я. — Должно быть, это после будет, когда начнётся… А теперь не надо о другом думать. Нужно все грехи вспоминать» — увещевал я сам себя, вспоминая наставление Алёши.
Я видел, что Алёша ходит опять один в сторонке, задумавшись, и как будто шепчет что-то сам про себя. Вот уж он, наверное, как следует кается в своих грехах, он умеет и помнит всё… А я даже и припомнить не могу.
Я не решался подойти к нему, хотя меня ужасно подмывало походить с ним рядом и узнать, о чём он думает, и как он кается в своих грехах.
— Шарапов 4-й! Что ж вы шляетесь тут! Ваш класс давно исповедоваться позвали, — не бегу крикнул мне, шумно спускаясь с лестницы, шестиклассник Кумани.
Я испуганно бросился к лестнице, кликнув Алёшу.
Шестой класс дружною гурьбою с болтовнёю и смехом сбегал в это время с широких лестниц, и мы с Алёшей остановились, ухватившись за перила, чтобы этот топочущий табун не снёс нас вниз вместе с собою. Шестиклассники только что отысповедовались, и теперь в церкви стоял затерянною нестройною кучкою наш четвёртый класс. Перед алтарём на солее батюшка стоял задом к нам у аналоя, в высокой бархатной скуфье и чёрной рясе, прикрытый спереди эпитрахилью. Он казался ещё выше, ещё худее и ещё строже, чем всегда.
Саквин стоял в эту минуту перед ним, робко вытянувшись и пригнувшись лбом к самому аналою. Глухой шёпот батюшкиного голоса неясно долетал до нас, как жужжанье шмеля. «Что-то он спрашивает его? — беспокойно думалось мне. — Вот если бы знать! По крайней мере, вперёд бы обдумал, как ответить. А то спросит… А я не знаю, что сказать… Вот Алёша наверное знает, а всё скрывает. Не говорит ничего…»
Голова Савкина скрылась под концом золотой эпитрахили, острая скуфья батюшки, острая борода батюшки, его острый нос и торчащие вперёд усы — всё низко нагнулось над головою Саквина; мне сделалось не на шутку жутко.
«Что это он станет делать над ним?» — тревожно ожидал я. Но Саквин благополучно поднял голову, расшаркался перед батюшкой с свойственной ему отчётливостью и грацией, и отмаршировал мирно к нам, чему-то смущённо улыбаясь.
— Саквин, голубчик! Что он тебя спрашивал? Скажи пожалуйста! — упрашивал я его, остановив на дороге.
— Вот ещё франт! Разве можно рассказывать, что спрашивают на исповеди? — презрительно пожимая плечами, отвечал Саквин.
Ещё четыре товарища исповедовались раньше меня.
— Шарабов 4-й! Ти теперь ступай! — раздался надтреснутый голос надзирателя Гольца.
Очередь была за мною.
Я несколько раз запнулся ногами, пока дошёл до солеи, вошёл на её ступеньки и достиг аналоя. Мне почему-то сделалось очень страшно. Батюшки я как будто не видал, хотя не выпускал его из глаз. Но он был для меня безразличен в эту минуту. Всего меня поглотил алтарь, к дверям которого я приближался в одиночку. Никогда ещё мне не случалось двигаться так по церкви, глаз на глаз с алтарём. Сквозь золотые просветы царских ворот, за голубою занавесью, чудились мне совершающиеся там неизобразимые священные таинства, чудилось присутствие на золотом престоле в дыму и солнечных лучах кого-то могучего и страшного. В каком-то головокружении остановился я около батюшки, почти уткнувшись носом в край высокого аналоя. Как во сне, слушал я вопросы батюшки, как во сне отвечал ему что-то, сам не знаю что. Этот таинственный запертый кругом алтарь, надвинувшийся надо мною так близко, совсем подавлял меня, и кроме него, я не видел и не сознавал ничего.