Товарищи давно столпились около нас и внимательно следили за ходом боя. Большинство было довольно, что Ярунов потерпел если не поражение, то во всяком случае, полную неудачу. Они видели, что я выбился из сил, и что дело, пожалуй, примет сейчас иной оборот.
— Довольно, господа! Разнимать их! Что они, как гусаки, сцепились, — раздались голоса Белобородова и Бардина. — Подрались, и будет. Не до смерти же драться. А то сейчас Гольц четырёхглазый сюда явится… Уж он вот нюхает из дежурной, издали чует, как коршун падаль.
И меня, и Ярунова оттащили в разные стороны, но я всё ещё взмахивал избитыми в синяки кулаками и рвался к нему.
— Счастлив твой Бог, волчонок, что вовремя тебя выхватили, а то бы тут и конец твой! — проговорил, запыхавшись, Ярунов.
— Это ты, рябой, молись, что жив остался, — хвастливо крикнул я ему в ответ, с трудом удерживая слёзы от нестерпимой боли в глазу и губе. — Спасли добрые люди, а то бы из моих лап не выскочил!
Взрыв хохота раздался вокруг меня.
— Ай да Шарапчик, ай да волчонок! — со смехом сказал Бардин, первый силач и великан нашего класса. — Кулаком не возьмёт, так хоть языком… Не робеет! Фонарей-то, фонарей понаставил… Теперь хоть в тёмную ночь ему будет светло.
— А я-то ему, господа, поглядите: всю морду набок своротил! Небось до новых веников не забудет! Другой раз не сцепится, — поспешил я прихвастнуть как можно более самоуверенным тоном, хотя мучительно ощущал в это время, что моё лицо горело и вспухало, как подушки.
В эту минуту по коридору торопливыми шагами подходил Алёша. Он пошёл было гулять один на дворе, за дровами, чтобы никто не помешал ему предаваться благочестивым мыслям в этот торжественный для него день. Но Сербинович прибежал к нему с тревожною вестью, что меня бьют, и он сейчас же бросился ко мне на помощь. Увидав моё опухшее и исцарапанное лицо и услыхав о моей задорной выходке, Алёша в изумлении остановился и с молчаливым укором посмотрел на меня.
— Гриша! Что это? Сейчас после причастия? А ты же говорил сейчас?
Я вспомнил свои кроткие мысли, свои добродетельные решения, в силу которых мне верилось всего только пятнадцать минут назад, и пристыжённо отвернулся от Алёши.
— Ну так что ж? Разве я начал? Когда он сам на меня напал! — проворчал я сердито.
— Да ведь ты говел, Гриша. Разве можно так? — с грустью сказал Алёша.
— Коли говел, так и разговелся теперь! — с хохотом перебил его Бардин, с грубой ласкою хватая меня за плечи и втаскивая в класс. — Видишь, какими пирогами его угостили… Ничего, волчок, не робей, всё-таки ты молодцом нынче воевал… Не поддался рябому бабаку! Отдул его своими боками хоть куда!
— Да за что это они? Господи, всю губу ему разнесло! И глаз совсем посинел… Как раз инспектор увидит, — страдающим голосом сказал Алёша.
— Ну а ты тут, богомолка, чего причитаешь? — крикнул на него презрительно Бардин. — Нюни ещё распусти! Велика важность, что ребята друг другу морды поковыряли. Не барышни! До свадьбы заживёт!
Алёша ничего не отвечал ему и стоял молча в дверях, смотря на меня с выражением досады и глубокой жалости, с задумчивой тоскою качая своей не по летам серьёзною лобатою головою.
Лунатик
Третьеклассник Чермак стал рядом со мною, и через это между нами установилась своего рода дружба. Конечно, четверокласснику, существу высшей породы, считавшемуся в числе «старших» классов, было бы позорно, по кодексу наших пансионских приличий, «в сурьёзе» дружить с малюком, которого ещё можно было сечь розгами, и потому моя дружба принимала скорее вид покровительства, по крайней мере снаружи. В глубине же души я ужасно жалел этого несчастного Чермаченку, как его обыкновенно звали у нас господствовавшие в пансионе хохлы. Чермаченкой звали солдаты и отца его, старого этапного командира, проживавшего в слободе Березняках, недалеко от нашего Крутогорска.
Вид у Чермаченки-сына был самый плачевный. Вся шея и нижняя часть лица испорчена золотухой, которой глубокие рубцы хотя и затянулись в течение времени, но вместе с тем настолько стянули мускулы, что рот бедного Чермаченки казался привязанным за один угол верёвочкой. Глаза у него были подслеповатые, оловянные, вялые донельзя, а на болезненно вздутой голове курчавились очень редкие, как песок сухие и постоянно высыпавшиеся волосёнки.
Чермаченко учился очень плохо; ни памяти, ни соображения у него не было, хотя он сидел над книжкою целые дни и вечера, в бесплодном усердии муслякая непонятный учебник. А между тем он был «казённокоштный», и отец его, суровый до жестокости и страшный на вид капитан, живший одним своим ничтожным жалованьем, не допускал мысли, чтобы сын его мог быть исключён из казённого пансиона за неуспешность.
Всякий раз, как начальство вызывало его в гимназию жаловаться на плохие успехи сына, он разражался против бедняги грубою бранью и угрозами, колотил его своими огромными кулачищами, не стесняясь присутствием товарищей и надзирателей, и раз даже собственноручно высек его розгами при всём пансионе за какую-то пустейшую выдумку, которою Чермаченко-младший неудачно пытался отговориться перед инспектором.