Читаем Учебные годы старого барчука полностью

— Казённый хлеб ешь, так правду режь! — гремел грозным командирским голосом громадный черноволосый, черноусый и черномазый капитан. — Мягче овчинки тебя розгами выдублю! Пополам переломлю, а лениться не позволю… Издохнешь у меня под розгами, коли не исправишься!

Мы все молча трепетали от этого громового голоса и от этих страшных, огонь метавших глаз, заросших, будто колючим кустарником, чёрными взъерошенными бровями. А несчастный Чермаченко впадал чуть не в падучую болезнь от страха и слёз.

Я любил Чермаченку за удивительную для меня нежность его души. Он казался мне скорее слабою девочкой, чем гимназистом. Он всего боялся и плакал, как девочка, как девочка, был стыдлив и безобиден. Подраться с кем-нибудь, хотя бы защищая себя от самого наглого нападения, ему не приходило в голову. Он молча терпел всё и ото всех, и только со страдальческим выражением лица закрывал руками от ударов свою голову, которая была у него необыкновенно чувствительна. Его, впрочем, избегали бить даже самые завзятые забияки и обидчики, вроде Есаульченки, Ломаченки и их братии, потому что обидеть Чермаченку было всё равно, что обидеть младенца. Я часто отсылал ему свой стакан чаю, к немалой досаде тех товарищей четвероклассников, которые привыкли считать мою порцию своею законною собственностью.

Чермаченко совсем не умел отвечать уроков, особенно тех, где требовалось пространное изложение, а не отрывочный ответ. Но вместе с тем, по странному противоречию, он обладал замечательным даром рассказывать чувствительные истории; лучше всего и охотнее всего он рассказывал нам истории о привидениях, двойниках, мертвецах, колдунах и тому подобное. Он от всего сердца верил в этот фантастический мир и, кажется, жил в нём своею фантазиею гораздо больше, чем в мире действительности.

Зимними вечерами, а иногда и зимними ночами мы собирались вокруг Чермаченки и заставляли его повторять любимые наши повествования. Он часто бывал в больнице, чуть ли не чаще, чем в классе, и вот туда-то старались потихоньку от надзирателей забираться охотники до всяких ужасов и необыкновенностей, — посидеть и поваляться на пустых кроватях вокруг койки неистощимого на россказни Чермаченки.

Бесконечно тянувшийся Великий пост с его унылою погодою и унылым настроением духа особенно вызывал к этим беседам.

Был воскресный вечер, свободный от занятий, и мы сидели тесною кучкою на широких ступенях полутёмной лестницы, будто на скамьях амфитеатра. Усадив Чермаченку на последнем порожке у своих ног, мы жаждали насладиться чем-нибудь ещё не слышанным, хватающим за душу, поднимающим волосы на голове.

— Чермаченко, да ведь, говорят, у твоего отца в доме черти водятся, — спросил после нескольких минут Саквин. — Я вот слышал вчера от волонтёра Романченки, — он тоже из ваших Березняков, — будто там у вас бог знает что творится… Будто следствие даже губернатор производит.

— Как же! Ужас, что такое делается, даже рассказывать, и то страшно! — отвечал Чермаченко, потупляя глаза в землю и хватая себя за виски худыми, как у мертвеца, руками с искривлёнными пальцами.

— А что такое, Чермаченко? Расскажи, пожалуйста, — раздались кругом радостные голоса.

— Вот отлично-то! Перестаньте болтать, господа, не мешайте рассказывать! Убирайтесь отсюда вон, кто слушать не хочет, а сидишь, так сиди, не мешай! — крикнул сердито Ярунов, всегда присвоивавший себе полицейскую власть.

— Рассказывай, Чермаченко! Мы слушаем! — скомандовал Саквин.

— Отец мой на этапе живёт, этапный командир, вы знаете, — начал тихим голосом Чермаченко.

— Знаем, знаем, — перебили его нетерпеливые голоса.

— Вот он как-то и высек больно розгами арестанта какого-то, что в Сибирь отправляли, да, кажется, понапрасну… По крайней мере мне старший унтер-офицер так говорил: «Потом, говорит, открылось, что арестант был не виноват, что другой украл. А его высекли за то, что признаваться не хотел».

— Ну хорошо! Высекли, так высекли, пускай себе. А об страшном-то что ж? — спросил из задних рядов разочарованный голос.

— Ну вот этот арестант старичок был старый солдат беглый; когда его отец высек, он снял шапку, поклонился ему низко-пренизко, да и говорит: «Спасибо тебе за угощение, ваше благородие, буду я помнить, попомнишь и ты!», — а сам не него такими глазами посмотрел, необыкновенными какими-то, что отец даже смутился, хотел было ударить его, да раздумал. «Ну его, говорит, к чёрту! Собака лает, ветер носит!» — Заковали потом этого арестанта в кандалы и погнали с партией в Сибирь. Вечером погнали, а ночью это случилось…

Чермаченко остановился перевести дух.

— Да что ж случилось? — опять крикнул чуть не со слезами тот же обиженный голос из задних рядов.

— А вот что случилось, — продолжал медленно Чермаченко. — Только матушка моя подошла к печи, чтобы достать к ужину горшок со щами, как вдруг видит — горшок сам лезет к ней из печки…

— Ой! Не стращай! Перестань! — запищал чей-то слезливый голосёнок.

— Тсс! Цыц вы! Молчать! — окрикнул Ярунов.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже