Читаем Учебные годы старого барчука полностью

Но вот голова моя очутилась словно в потёмках: батюшка накрыл меня эпитрахилью. Я вспомнил, что это исповедь, что надо молиться и каяться в своих грехах. Да когда уж теперь! Батюшка что-то читает надо мною густым строгим басом, а я без малейшего умиленья, не чувствуя ни в чём никакого раскаяния, равнодушно рассматриваю залоснившийся перёд его люстринового подрясника и серебряные монеты, набросанные на тарелочке возле Евангелия. «Сколько Саквин положил?» — стараюсь я отгадать, перебирая глазами четвертаки и пятиалтынные, и осторожно переношу из одной руки в другую вспотевший и нагревшийся двугривенный, который я приготовил для батюшки.

Густой бас батюшки произносит: «Аминь». Голова моя делается свободною.

— Приложись к кресту и к Евангелию, — тихо командует батюшка.

Я машинально крещусь и машинально протягиваю губы, напряжённо косясь глазами на медную тарелочку, в которую нужно сейчас положить свою лепту. «Саквин, наверное, четвертак положил, а вот я только двадцать копеек, — со стыдом думается мне. — Хоть бы уж батюшка не разглядел».

Слабо звякнув, мой двугривенный, как нарочно, медленно покатился по тарелочке, весь на виду. Я сгорел со стыда, и, потупившись, забыв от смущенья поклониться батюшке, пошёл, заплетая ногами, к своему классу, который, как я был уверен, весь ликует насмешками надо мною и моим злополучным двугривенным.

«Так вот это-то исповедь? Так только-то?» — с упавшим сердцем, полный разочарования, думал я. Мне сделалось так скучно и тяжело, и так досадно на себя, на батюшку, на Алёшу, на Саквина, решительно на всех, хотя я совершенно не знал, на что я досадую.

До обедни оставался ещё целый час. Я забрёл с горя на заднюю скамью опустевшего класса и улёгся на ней, подложив под голову развёрнутый посередине толстейший латинский лексикон Кронеберга. Бумага его была мягкая, поэтому в минуты нужды мы обыкновенно обращали его в подушку.

Я не заметил, как заснул крепким сном. Меня разбудил хорошо знакомый школьному уху шум подвигавшегося по лестницам пансиона. Как укушенный, вскочил я на ноги и бросился в цейхгауз к Панфилычу — облекаться в мундир. «Как я пройду один мимо инспектора и директора? — с ужасом представлял я себе. — Да и пары мне теперь нет, куда я стану?»

Я одевался, как на почтовых, торопливо прибивая мокрою щёткою свои коротко остриженные волосёнки и несказанно мучаясь предвкушением будущих опасностей.

Директора, к счастью, ещё не было в церкви, а инспектор стоял впереди, вровень с первыми парами, и в ту минуту, как я входил, был занят своим обычным величественным процессом сморкания носа. В трубных звуках этого торжественно акта он не мог расслышать сзади мышиного шороха моих трусливых шагов, так что только один надзиратель Гольц успел злобно сверкнуть на меня четырьмя зелёным стёклами.

Сон прогнал мои тяжёлые мысли, в окна церкви светило весёлое мартовское утро, капель с крыш звонко шлёпала на железные откосы окон, и воробьи в пустых карнизах чирикали так бойко и громко, что их было отлично слышно сквозь открытые форточки двойных окон.

Церковь сияла праздничными нарядами; мы все были в новых мундирах, говевшие дамы в белых платьях с розовыми и голубыми лентами. На душе у меня стал незаметно сиять такой же солнечный день, такой же ликующий праздник; и там так же точно всё вдруг разоделось в белое, голубое и розовое…

Когда наступило время причащаться, и колонны наши дружно двинулись к ступенькам солеи, я плыл, словно на крыльях по воздуху. Эта минута мне казалась такою торжественною, такою прекрасною. Батюшка в парадной глазетовой ризе, разодетый, как в Светлый Праздник, благоговейно держит тяжёлый золотой потир, к которому поочерёдно притекаем все мы.

— Тело Христово приимите, источника бессмертного вкусите! — стройно и величественно возглашает через короткие промежутки хор певчих.

И я с самым искренним одушевлением, с самою безмятежною верою вкусил этого Христова Тела, и радостно глотнул потом из низенькой серебряной чарочки горячею волною пробежавшего по всем жилкам моим церковного вина, и с наслаждением, какого никогда не испытывал, стал уплетать на голодный желудок мягкую белую просфору, почтительно поддерживая её обеим ладонями, чтобы не сорить на пол освящённым хлебом.

Мне казалось, что внутри меня, в моём обновлённом сердце, всё вычищено и вымыто, как горница на Светлый Праздник, все грехи изгнаны из него навсегда, и навсегда воцарилось в нём только одно добро, одна правда и любовь. «Я никогда, никогда больше не буду ни лгать, ни ругаться, ни драться! Никогда не буду сердиться ни на кого! Всем буду прощать!» — в приливе радостного умиления говорил я сам себе.

Алёша подошёл ко мне, тоже весь сияющий и умилённый. Мы поцеловали друг друга крепко и нежно.

— Поздравляю тебя, Гриша, с принятием святых тайн! — сказал ласково Алёша. — Я следом за тобой причащался, ты не видал? А ведь правда, как хорошо, когда причастишься? Как будто совсем новый человек сделаешься. Правда ведь?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже