— Толкуй там… Я не по-вашему… Разве я когда отказывал товарищу? — с достоинством протестует Второв, не сомневаясь, о чём его просят.
Второва сейчас же привели ко мне, держа за обе руки, словно чересчур рьяного жеребца на розвязях, мои два друга и секунданта. Он уже слышал, в чём дело, и радостью предложил свои услуги.
— У него будет Мурзакевич, мне уж сказали второклассники! — с презрительной усмешкой объявил он мне. — Нашёл, на кого сесть! Это корова, а не конь. Только слава, что большой, а брыкнуть его хорошенько под колено, он как сноп свалится, растянется вместе с своим рыцарем… Часов земляных послушать, — при одобрительном хохоте товарищей добавил Второв. — Не бойся, Шарапчик, не унывай! Мы им зададим пфеферу!
Несмотря на его одобрения, классы и обед я просидел, словно в забытьи, весь предавшись тревожным и тяжёлым ожиданиям. Поединок должен был совершиться завтра, за банею, в присутствии обоих классов. В пансионе весь вечер только и речи было, что о предстоящем великом событии. Рыков, Лаптев, Акимов, все присяжные силачи гимназии, приняли горячее участие в подготовлении интересного боя; в седьмом и шестом классах собирались советы знатоков; то и дело подходили ко мне большие воспитанники, почти не знакомые со мною, участливо расспрашивали и давали практические наставления.
— Вы вот что, Шарапов: вы, главное, наперёд не наваливайтесь, чтобы Второв не спотыкнулся, да старайтесь за его голову прятаться, — говорил один.
— Первое дело — минуту вылучить, когда Луценко нагнётся. Тут одним ударом можно всё порешить! — уверял другой.
Старшие братья и Алёша проводили со мною все свободные часы, ухаживали и дружили со мною как-то не по обыкновению, как-то особенно снисходя ко мне, словно подготовляли меня к какой-то величайшей опасности или к какому-то священному обряду. Я сам чувствовал себя будто индийская вдова накануне самосожжения. Чуть не мерещилось, что надо писать завещание и прощаться с родными.
А вместе с тем сознание, что я сделался на эти минуты для всех интересным существом, героем дня, начинало мало-помалу окрылять меня чуть заметными приливами вдохновения, и поднимало понемножку расквашенные силы моего духа. Всю ночь я не спал, взволнованный не то мыслями, не то грёзами… Об Луценке страшно было вспомнить, и я побледнел как платок, в забывчивости неожиданно взглянув на него, когда мы садились рядом за утренний чай. Вся его наглая ротастая рожа, казалось, сверкала злобою и радостью в предвкушении неминуемого торжества.
— Надобно бы заказать заупокойную обедню, Есаульченко! — со смехом сказал он. — А то не было бы нонче у нас покойника…
— Что ж, вы разве собираетесь умирать от страху? — заступился за меня находчивый Алёша.
— Я-то собираюсь пока других хоронить, а умирать не собираюсь! — не оглядываясь на брата, продолжал Луценко. — А вот третьеклассникам не мешало бы трауром запастись на всякий случай… Не ровён час… Я шутить не охотник… Меня не разжалобишь слезами!
— Хорошая русская пословица есть, вы не знаете её? — улыбнулся Алёша. — Не хвались, идучи на рать! Ведь и синица море сжечь собиралась, да только людей насмешила.
— А вот посмотрим, кто смеяться будет. Теперь недолго, — хвастливо ответил Луценко и перенёс на моё раскрасневшееся и исстрадавшееся лицо свой злорадствующий взгляд.
«За банею» была обычная арена всякого рода таинственных событий нашей гимназической жизни. Длинное низенькое здание бани и швален отделяло заднюю полосу двора от широкой квадратной площади, стелившейся у подножия многоэтажных гимназических корпусов и охваченной от улицы высокою оградою. Этот «большой двор» был слишком открыт для взоров из инспекторской квартиры и дежурной комнаты, где всегда торчали учителя и надзиратели, слишком был на проходе всякого начальства и сторонних людей, чтобы в нём могли разыгрываться какие-нибудь сцены неофициальной пансионской жизни. Жизнь эта выработала себе в течение длинного ряда лет свои особые приёмы, уставы, потребности и давно отыскала свои особые, приспособленные к её нуждам, убежища, ставшие в некотором роде обязательными для грядущих поколений и грядущих событий. На тёмных лесенках и в запутанных переходах чердака совершались те, так сказать, личные дела этой закулисной жизни, которые требовали тайны даже от самого мальчишеского мира; здесь шептались о чём-то притаившиеся пары, затевались одиночные заговоры и подговоры, и вообще в этой нечистой темноте пряталось всё тёмное и нечистое нашей грубой пансионской жизни, боявшееся света и огласки.
«В дровах», в этих бесконечных ярусах дубовых поленьев, что целым лабиринтом охватывали окружность гимназического двора, как в непроходимом лесу укрывали то, что нужно было укрыть, укрывались те, которым нужно было укрыться.