И вдруг эта радостная картина стирается сама собою; вместо лысого директора стоит передо мною папенька мой, Андрей Фёдорович, со своими сердитыми чёрными усами, и гневно спрашивает меня:
— А ты, голубчик, уж по карцерам рассиживать изволишь? Драками занимаешься? Надзирателям грубишь?
И мерещится в тумане зловещая фигура Ларивона, несущего розги, и противный, вышитый гарусом тюфячок, на котором когда-то раскладывали нас в кабинете… А теперь не папенька и не Ларивон, а Бардин с Яруновым… Они ведут меня под руки в пятый класс, где уже ждут Борис, Анатолий и все их товарищи.
— Господа, наш класс признал первым силачом Гришу Шарапова. А я уж вторым, Ярунов — третьим! — объявляет великодушный Бардин.
Пятиклассники поздравляют меня, расспрашивают, удивляются.
— Ведите его по всем классам! — кричит Гримайло. — Пусть знает вся гимназия!
Сердце моё переполняется гордостью и ликованием…
Вдруг резко задребезжало стекло в окне, и я испуганно проснулся. Оказалось, что я задремал. Маленький камешек с привязанной записочкой влетел сквозь разбитое стекло, в котором он не хуже пули проделал кругленькое, опрятное отверстие. Я стремительно бросился к записке и жадно прочёл её. «Отвори окно, лови шапку. Каждый день после обеда. Осторожнее», — было написано рукою Анатолия. Сердце моё радостно забилось. «Стало быть, думают обо мне, помогают мне. Стало быть, я не один».
Я подбежал к окну и растворил его. Как раз внизу по деревянным мосткам прогуливались, будто не обращая на меня внимания, Борис с Анатолием. Алёша и Ярунов сидели напротив на дровах и с очевидным любопытством следили за предстоящими событиями.
Анатолий остановился, поравнявшись с моим окном, и метнув вверх глазами, в то же мгновение сильным взмахом руки ловко подбросил ко мне привязанную бечёвкой шапку. Я попытался схватить её на лету, но не попал, и шапка, пролетев немного выше окна, грузно полетела назад, где её успели подхватить братья.
— Хватай ловчее, дурень! — сердитым шёпотом огрызнулся Анатолий и, оглянувшись подозрительно на окно инспектора, ещё ловчее и быстрее опять подбросил шапку. На этот раз шапка почти сама влетела в окно и очутилась в моих руках. Братья снабжали меня провизией на чай и ужин.
Борис с Анатолием уже гуляли, как ни в чём не бывало, в другом углу двора, и я поспешно затворил окно. Противный Нотович в гороховой шинели в это самое мгновение, ничего не подозревая, маршировал через двор, задом ко мне, перебраниваясь с кем-то из семиклассников.
У меня повеселело на сердце после этого неожиданного приключения с шапкой. Я теперь казался самому себе настоящим узником, томящимся в неприступной башне, каких описывают в романах. И казённые булки, набитые внутри казёнными котлетами, всё-таки развлекли меня немножко. Он нечего делать только и радости, что в еде. Но когда наступил вечер, когда в широких окнах гимназии закраснелись частые огоньки, а верхние её этажи глянули на меня тёмными рядами слепых очей, будто чёрными дырами мёртвой головы, мне сделалось невыразимо жутко. Никто не приходил ко мне, никто не зажигал у меня огня. Мне чудилось, что я потонул, всеми забытый, никому не нужный, в чёрной безмолвной мгле, охватившей всё кругом. Тёмные пустые коридоры, тёмные пустые комнаты с рядами белых неподвижных кроватей отделяли меня от всего живущего. Эти белые, чистые кровати, эти белые полотенца, висевшие в изголовьях на высоких железных прутьях с железными дощечками, на которых были написаны фамилии воспитанников, мерещились мне так явственно и неотступно, как будто я видел их сквозь стены своими глазами. Это уже не кровати с простынями, а белые пелены гробов, безмолвными полчищами обступившие меня со всех сторон; не полотенца не вешалках, а длинные худые скелеты в белых саванах, поднявшиеся в тишине и темноте из своих гробов… Все они смотрят на меня, все они видят меня, поджидают меня.
А там, ещё дальше, такие же тёмные и пустынные, непонятно перепутанные лестницы и лесенки, с таинственными закоулочками, с неведомо куда ведущими запертыми дверочками, с чёрными дверями в необъятную пустыню всегда тёмного чердака, куда и днём заглянуть страшно, и откуда во мраке и тишине ползут во все углы пустынных этажей, и в эти спальни с белыми гробами, и в мою жалкую умывальню, забившуюся в самую глубину, всякие неизобразимые и невыразимые страшилища, населяющие ужасный чердак…
Я лежал в холодном поту на висках на своём истрёпанном тюфяке, съёжившись калачиком, как маленькая трусливая собачонка, словно стараясь спрятаться от самого себя, от фантазий, леденивших мою кровь… И я сам себе казался таким ничтожным, беспомощным, жалким, в этом оковавшем меня немом ужасе, среди чёрного безмолвия огромного пустого дома. Я уже я представлялся сам себе не геройским победителем Луценки, не прославленным на всю гимназию «первым силачом третьего класса», а крохотным, слезливым ребёночком, что недавно ещё лежал на коленках доброй няни Афанасьевны, уткнувшись носом в её полинялое тёмненькое платьице, и просил, рыдая, свою «бабусю» отогнать от него страшного «бубоку».