В течение протекших веков гимназической истории, и конечно, не без борьбы и столкновений, четвероклассники завоевали себе наравне с другими «высшими классами» священное право неприкосновенности своих дверей, своего рода «habeas corpus act» английской конституции. Надзиратели были мало-помалу оттёрты от всякой возможности и, так сказать, лишены права надзирать за занятиями этих «больших учеников». Перед всегда запертою дверью четвёртого класса они останавливались в нерешимости даже тогда, когда из заповедных пределов его раздавались голоса и звуки, вовсе уж не свидетельствовавшие о погружении «больших учеников» в научные умосозерцания. Самые дерзкие и властные из надзирателей рисковали заглянуть в класс в случае особенного шума, и прикрикнув что-нибудь для порядка, спешили ретироваться назад, не чувствуя здесь под собою вполне надёжной почвы.
И вдруг — как камень с неба — распоряжение Шлемма, нового инспектора: двери всех классов отворить настежь, и одному из надзирателей
Негодованию, изумлению, обиде нашей — конца не было.
Наши вековечные, хотя и неписаные права разрывались в клочки этим нововведением. Вчера четырёхглазый Гольц уже попробовал посягнуть на наши старинные вольности, и хотя на первый раз ограничился короткою прогулкою по классу, мы уже чувствовали, что он создаст этим гибельный для нас прецедент, если мы сейчас же не вооружимся всеми силами против попрания наших законных льгот.
Сколько, однако, ни толковали мы и не горячились, подзадоривая друг друга, а не успели остановиться ни на каком определённом плане действий. Звонок к вечерним занятиям прозвенел, лампы чинно горели, каждая на своём обычном месте, сообщая длинным коридорам давно нам надоевший и давно ненавистный казённый вид, и высокие двери седьмого и шестого классов, находившиеся как раз против нас, неспешно стали затворяться чьею-то невидимою рукою.
Мы тоже стали рассаживаться по скамьям, отыскивая тетради и книги. Кто-то притворил по-старому и нашу дверь, плотно прищёлкнув язычком.
Скоро обычное жужжание читающих голосов и скрип пишущих перьев наполнили наш многолюдный, плохо освещённый класс. Мы с Алёшей уселись, обнявшись, как это мы всегда делали, над одною и тою же книжкою, и самым добросовестным образом ушли всеми помыслами в географию Древней Греции. В истории Смарагдова это считалось самым трудным, почти неодолимым местом. Но мы с Алёшей с особенным увлечением и с удивлявшею всех лёгкостью усвоивали себе малейшие подробности этого длинного перечня тарабарских имён, любовно разыскивая их по перепутанным дебрям исторического атласа и навеки врезая их в свою детскую память, горячую и отзывчивую, как воск. В ушах и глазах наших стояли густым облаком всякие Мегары, Херонеи, Евротасы и Алфеи, и мы не видели и не слышали, что творилось кругом нас в нашем, как улей гудевшем классе.
Вдруг я очнулся и увидел…
Увидел, и моё четвероклассническое сердце запылало стыдом и негодованием. Заветные двери нашего класса были торжественно распахнуты на обе половинки, как будто для встречи архиерея, и сквозь них был нам виден освещённый коридор с плотно припёртыми белыми дверями настоящих «старших классов». Они словно дразнили нас оттуда, напоминая нам наше недавнее вольное прошлое и издеваясь над нашим теперешним позором.
По свободной половине нашего класса вдоль всей длинной комнаты, от порога двери до окон, ходил, нахмурив брови и скорчив строгую рожу, важным и неторопливым шагом, будто по своей собственной, дежурный надзиратель Завальский, всегда молчаливый и серьёзный, считавшийся самым образованным и приличным изо всех надзирателей пансиона. Он с какою-то обидною небрежностью глядел на всех нас, словно презирая наше негодование и не желая обращать никакого внимания на наш безмолвный протест.
Озадаченный класс сидел, не говоря ни слова, не опомнившись ещё от внезапно нанесённого ему удара.
— Якимов, занимайтесь, перестаньте болтать! — строго прикрикнул Завальский, не останавливая своей маршировки.
Якимов что-то буркнул, однако говорить перестал и подвинулся к книге. Через минуту Завальский прикрикнул на Саквина, потом на Квицинского… И всё с такою уверенностью, так решительно и просто, как будто он целый век ходил таким же маятником у нас в классе и командовал нами, как полковник солдатами. И что было всего обиднее, всего неожиданнее для меня, это то, что смущённый класс, только что храбрившийся и хваставший перед приходом Завальского, теперь поддавался так легко и безропотно его наглому командованию. Чувствовалось с горькою болью в сердце, что мы побеждены без всякой борьбы, что на нас уже смело затягивают наброшенную узду.