И прежде, чем мы очнулись от изумления, прежде, чем замечтавшийся Иван Семёнович успел переварить в своём неповоротливом мозгу смысл этих механически долетавших до него странных речений, уже опять безостановочным потоком, будто кроме них и прежде ничего не было и быть не могло, звенят самые неподдельные географические термины и самые несомненные итальянские имена: «Сорренто, родина поэта-изгнанника Торквато Тассо, некогда воспетая им. Гаэта, главная твердыня Неаполитанского королевства со стороны моря».
Иван Семёныч останавливается посередине класса, разинув рот, выпучив глаза, даже приподняв слегка растопыренные длани, изображая собою настоящий вопросительный знак.
— Что, что такое? — не то недоумевая, не то протестуя, спрашивает он у пространства.
Но сладостный сердцу звон последнего колокольчика прерывает его столбняк.
Будто волны моря, разом хлынувшие сквозь прорванную плотину, загудел, зашумел коридор, переполненный устремившимися в него из всех дверей толпами. Вскочил дружно, как по команде, загалдел и шумно задвигался и наш многолюдный класс.
Задумчивою нерешительною походкою пошёл Иван Семёныч к классному журналу, обмакнул перо и долго думал, пытливо вперяя чёрные глазки в белые пространства потолка. Наконец, покачал, скептически улыбнувшись, всклокоченною цыганскою головою, и глянув на всех нас с обычной всепрощающей усмешкой, поставил крупную четвёрку в графе Абрамовича. Пари Абрамовича было выиграно.
Совсем не таков был наш историк. Звали его Михаил Александрович Калинович. Он был совершенною противоположностью Руденке, как белый цвет противоположен чёрному, как лёд огню. Калинович был баловень и любимец гимназии. Это была наша слава и гордость. Ученики, переходившие в четвёртый класс, прежде всего хвастались перед третьеклассниками тем, что они будут «слушать лекции» Калиновича. Самоё имя его «Михаил Александрович» казалось нам верхом прелести; лучшего имени нельзя было придумать. А самого его все единодушно признавали красавчиком. Он был несколько женоподобного вида, с румянцем слишком ярким и нежным для мужчины, с мягкими вьющимися волосами, с глазами большими и голубыми, как у девушки.
Одевался он щегольски, всегда в новом вицмундире с сверкающими пуговицами, какого-то особенного модного фасона, всегда в белоснежном белье, в каком-нибудь изысканном галстуке. Среди фризовых шинелей, обрызганных чернилами, и засаленных вицмундиров наших древних гимназических старичков, эта свежесть костюма молодого учителя как-то особенно приятно бросалась нам в глаза. Всем делалось радостно на душе, когда его сияющая румянцем, красивая и приличная фигура приветливо входила в класс, привыкший видеть почти одни только грубые бурсацкие физиономии.
Его походку, его жесты, его позы мы считали за образец истинного изящества, не умея ещё в наивности своей отличать рассчитанного жеманства от естественного достоинства манер.
Калинович внёс в гимназию совсем новую, никому из нас не знакомую струю. Он сам был увлечён своею наукою со всем жаром студенчества, и искренно пытался увлечь ею и нас. Классы истории он обратил в своего рода университетские лекции; старательно готовился к ним, дополнял сухие учебники подробными и очень живыми рассказами по Беккеру и Лоренцу, приносил с собою в класс интересные книги, атласы, рисунки.
Мы с внутреннею гордостью сознавали, что составляем предмет серьёзного внимания такого образованного и серьёзного человека, мы вырастали в своих собственных глазах, видя, что он считает возможным относиться к нам как к разумным юношам, взывает к нашим свободным влеченьям, силится пробудить в нас искренний интерес к науке, а не упражняется над нами с помощью одной палки и криков, как пастух над стадом баранов.
Он и обращался с нами совсем не так, как другие учителя. Не ставил ни цензоров, ни авдиторов, не жаловался ни на кого инспектору. Он просто стыдил и усовещивал нас и требовал, чтобы мы, «старшие ученики» гимназии, не вели себя мальчишками приходского училища, сами поддерживали в классе порядок и тишину, и сами энергически восставали против неисправимых шалунов своего класса. И этим прямым обращением к нашей классной совести он достиг того, что мы действительно все горою поднимались на охрану этого священного для нас класса истории от всяких обычных классных войн.
Мы хотели показаться своему любимцу вполне достойными его доверия, вполне постигающими возвышенность его воззрений на науку.
Хотя мы и не знали в точности, какую роль играл «наш Калинович» в педагогических советах, и мог ли он вообще играть там какую-нибудь роль, но почему-то вся гимназия чувствовала радостную единодушную потребность верить, что Калинович непременно восстаёт против всякой несправедливости и подлости, что он обличает учителей-взяточников, защищает бедных гимназистов и не даёт кровопийцам-надзирателям губить судьбу в чём-нибудь попавшихся товарищей наших.