Иные считают, что шеф вообще не умеет радоваться, но я знаю, что он достаточно часто находил поводы для радостей, порой маленькие, незаметные поводы, которые либо радовали его, либо приводили в хорошее настроение, либо веселили и он бывал доволен; ему достаточно было, если выполнялся план посадок, если машина оправдывала себя или черенки придаточных корней принимались и образовывали ростовые почки — большего ему и не требовалось. Со мной он был откровеннее, чем с другими, и потому часто обнаруживал передо мной свою радость, даже предвкушение радости обнаруживал, иной раз, бывало, тронет меня рукой в разгар работы и скажет:
— Пошли, Бруно, вознаградим-ка себя.
И по его походке, и по тому, с каким удовольствием он касался, проходя, разных предметов — крана, или забора, или ветки, которую он резко пригибал и отпускал так, что она отскакивала, — я замечал, что он в хорошем настроении и с нетерпением чего-то ждет.
«Пошли, Бруно», и я бросил работу и пошел с ним к холленхузенской станции, мы не залезли в его машину, в которой он ездил в городок, а пошли пешком, вдоль железнодорожного пути, где стрекотали кузнечики, мимо шлагбаума, и без страха перешли через рельсы — так хотел шеф. Начальник станции смотрел, как мы пересекаем колею, но не призвал нас к порядку, не сделал нам предупреждения, он только поздоровался с шефом и похвалил солнечный день, и большинство тех людей, кого мы встречали, здоровались с шефом, даже буфетчица в зале ожидания поздоровалась с ним, и нам слова сказать не пришлось, как она уже принесла нам то, что мы любим, мне лимонад, ему — рюмку водки. Он выпил за мое здоровье, пожал плечами, казалось, он ощущал какую-то неуверенность, но при этом был своей неуверенностью доволен. Вдруг он сказал:
— Мы его уж как-нибудь узнаем, нашего гостя. В Холленхузене всех сразу узнаешь.
Друга, мы пришли встретить его друга, которого шеф знал по многим письмам, но которого никогда еще не видел, он приехал из Америки к нам и должен был прожить несколько дней в крепости, но еще до того, как подошел поезд, уже на платформе, шеф сказал:
— Вечером у нас кое-что предполагается, я хочу, чтобы ты был при том, Бруно. — Так он сказал.
А потом подошел поезд, в воздухе слились в единый гул шипение, крики, и хлопанье дверьми, гораздо больше людей, чем обычно, выходили из вагонов, чужаки, они медлили, они оглядывались, а у прохода собралась толпа, там и сям люди махали друг другу, бежали друг другу навстречу; шеф стоял недвижно, взгляд его скользил вдоль состава, он разглядывал выходящих и вот наконец решил:
— Это он, это должен быть он.
Пожилой человек в черной шляпе стоял в конце состава и терпеливо ждал рядом со своим багажом.
— Бруно, это он.
Мы помчались. Мы махали. «Лесли», — сказал шеф, здороваясь, а пожилой человек сказал: «Конрад», — после чего они долго держали друг друга за руки и всматривались друг в друга; в многословии нужды не было. Когда я подал руку профессору Гутовскому, он, дружески кивнув мне, пожал ее именно так, как пожимают руку старому знакомцу, и я сразу же подумал, что шеф в одном из своих многочисленных писем рассказал ему обо мне. Бруно подхватил чемодан, шеф не отказал себе в удовольствии нести дорожную сумку, и мы не спеша двинулись по перрону, пропустили поезд и все трое под взглядами начальника станции пересекли колею. Шеф спросил, не было ли столь длительное путешествие утомительным, и гость рассказал о пароходе, огромном, как город, на котором в первые три дня ему случалось заблудиться и, куда бы он ни забредал, каждый раз его ошибочный путь приводил в освещенную столовую, где было все, что только можно себе пожелать: раки, ветчина и дичь, — просто все. На пароходе играла музыка, показывали кино, читали доклады, порой этот пожилой человек забывал, что он пересекает океан. Они шли, взяв друг друга под руку, впереди меня. Никогда не виделись они до сих пор. Чтобы расслышать, о чем они еще говорили, я держался за ними и слышал, как, проходя по нашим участкам, они говорили о деревьях, о способностях поврежденных деревьев утвердиться и заново давать ростки.