Он заметил меня, понял мой знак.
— Спокойно, дружище, спокойно, — говорит он, останавливается у моей двери и, усмехаясь, показывает на оба замка, показывает так настойчиво, что мне не остается ничего другого, как открыть их у него на глазах.
Что-то гнетет его, что-то не дает ему покоя, я вижу это по его движениям, по тому, как он заходит ко мне: не с нетерпением и любопытством, а нерешительно, словно бы что-то скрывает, нет, он ведет себя так, как человек с нечистой совестью, что-то он замыслил, чего сам себе простить не может, я ведь знаю Макса.
— Вот, значит, как ты живешь, Бруно, у тебя уютно.
Он говорит это с раздвоенным интересом, обходит все вокруг, выстукивает ручки кресла, хвалит вид из окна, садится на единственный табурет. Как поспешно он все оглядывает, поспешно и холодно; пусть какой угодно безразличный вид делает, я вижу, он что-то разыскивает, надеется что-то найти у меня, я чувствую, охотнее всего он выдвинул бы ящики моего комода и осмотрел синий ларь, который Доротея подарила мне, когда мне исполнился двадцать один год. Весьма удачной находит он вешалку с занавеской, за которой висят мои вещи и стоят ботинки и резиновые сапоги, а маленькие часы в мраморном корпусе ему так нравятся, что он снимает их с подоконника. Нет, чинить их не имеет смысла. А разве у меня нет карманных часов, хочет он знать, к примеру часов с отскакивающей крышкой.
Нет, нет.
Он качает головой, не столько за меня огорчаясь, сколько за себя, видимо, сожалеет о своем вопросе и, возможно, вообще сожалеет, что пришел ко мне. Наконец он обнаруживает свою книгу, единственную книгу, которая есть у меня и которая каким-то чудом не потерялась, его первенец, на ней он написал: «Бруно, моему терпеливому слушателю, в память о совместно прожитых годах». С печальной улыбкой читает он старую дарственную надпись, смотрит на меня, кивает, так, словно он все еще согласен с теми словами.
— Многое постигло мою книгу, — говорит он, — меня, мою «теорию собственности». Ну, да ты знаешь.
Он перелистывает книгу, которую подарил мне; я перечитал ее уже пять раз, и каждый раз у меня было такое ощущение, что я лечу в яму, яму со скользкими стенами.
— Да, уже пять раз, но я наверняка прочту ее еще и в шестой раз, — говорю я.
Макс кладет книгу на место, поднимается, вздыхает, не знает, как начать.
— Бруно!
— Да?
— Ты же член нашей семьи, Бруно, — говорит он, — ты же так долго жил с нами, вспомни прошедшие годы и все, чем ты обязан шефу.
Он заколебался, сцепил пальцы, я вижу, что продолжать ему очень трудно.
— А что, шеф болен? — спрашиваю я.
Он не отвечает, сверлит меня глазами, шепчет:
— Только ты, Бруно, ты единственный, кому я могу довериться, так вот знай, что в крепости все в большой тревоге.
— За шефа? — спрашиваю я.
— Они недосчитываются кое-каких вещей, — говорит Макс, — личных вещей, ценных. Они попросту пропали.
— Их украли? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит он, — их не украли, Бруно. Во всяком случае, они так не думают. Они предполагают, что вещи находятся где-то здесь, в Холленхузене.
Мне следует быть начеку, продолжает он, следует потолкаться по округе, попытаться выявить, нет ли у кого вещей, явно принадлежащих ему не по праву, и о всякой вещи, что бросается в глаза или вызывает у меня подозрение, тотчас сообщать ему, Максу, который мне доверился.
— Хорошо, — говорю я.
— Не забывай, — говорит он, — ты же один из нас, мы должны держаться вместе, мы не можем допустить, чтобы все распалось и сгинуло. Но главное сейчас — молчать.
Он протянул мне руку, и я опечалился, потому что он такой печальный. Как долго держит он мою руку, как внимательно вглядывается мне в глаза, так, словно хочет доверить мне еще больше, но должен сперва убедиться, что я надежно сохраню его тайну.
— Ты помнишь, Бруно, — спрашивает он, — как давно ты называешь моего отца «шефом»?
— С самого начала, — отвечаю я, — все называли его шефом, потому и я его так называю, с самого начала и всегда.
— Шеф много для нас сделал, — говорит он, — но, похоже, теперь мы должны сделать кое-что для него.