Кто первый замечал Доротею с корзиной, тот должен был свистнуть, так уж повелось, без всякого уговора, по свистку мы кончали работать и шли к моей ограде, где Доротея раздавала нам еду, хлеб и топленое сало, яблоки и чай из шиповника без сахара, и раз-другой еще густо сваренные бобы и картофельные оладьи. Она сидела с нами на ограде и смотрела, как мы едим, она следила, чтоб шеф и я надели рубахи, и прежде чем уйти с пустой корзиной, всякий раз хвалила все, что мы уже сделали. А если шеф перечислял, что еще сделать надо от пескования до удобрения, она удивлялась:
— Как вы со всем этим справитесь?
А шеф отвечал:
— Потихоньку-полегоньку и с помощью Бруно. — При этом он подмигивал мне.
Я испытывал тогда необычайное счастье, мне ничего не нужно было, я ни в чем не нуждался, и каждый день мы убеждались, что одержали пусть небольшую, но победу, еще одну победу. Кончив работу, мы не шли сразу домой, а частенько еще сидели немного на ограде, и шеф, которому здесь никто в подметки не годится, рассказывал об оставленных на краю Роминтской пустоши участках, участках в восточных областях страны, как он говорил, или он брал в руки камни, что я насобирал, и объяснял мне, какой из них — полевой шпат, какой — гранит и гнейс. Он рассказывал мне о происхождении камней, об их странствии с ледниками, и я словно бы сам был при том, как лед надвигался сюда с севера, обстругивал горы, рыл длиннющие долины, катил перед собой обломки горных пород, о чем бы шеф ни рассказывал, я слушал его с горячим интересом. Нередко потом у меня возникало желание быть деревом в долине, которое растет свободным, в полном уединении, или маленькой речушкой, как Холле, или валуном, который потеряли тающие ледники; я хотел всем этим быть, чтобы всегда только наблюдать и слушать.
Как-то раз мы наткнулись в зарослях можжевельника на валун, он чуть выставил свою замшелую спину, свою обтянутую седым лишайником спину, на которой виднелись выбоины, точно от сильных ударов, и которую изрезали царапины, тонкие и глубокие, словно кто-то черкал заостренным куском железа по этому камню. Шеф тотчас понял, что валун ушел глубоко в землю, он стал обмерять его куском проволоки, которую использовал как зонд, он всаживал проволоку в землю, ковырял ею в земле, ощупывал ее, пока не определил величину камня, но не удовольствовался этим, а решил выкопать валун и вывезти отсюда. Вот мы рыли и рыли, а валун словно рос, то углубляясь вниз, то раздвигаясь в длину, и несколько напоминал своим видом кита — комковатая, булавовидная голова и постепенное сужение к хвосту, — и так как его во многих местах крепко опутали мелкие корни, мне представлялось, что кит попал в сети. Мы перепачкали в земле руки, и шею, и грудь, работая вплотную к камню, вплотную к этому сопротивляющемуся обломку, который даже не качнулся, когда мы на пробу уперлись в него. Если бы от меня здесь что-то зависело, так валун остался бы в своем ложе, но у шефа были свои резоны, чтобы убрать его, и потому мы обкопали валун, срезали крутой край ямы, сделав уклон в грунт, по которому лошади могли его вытащить.
Мы как раз обмотали валун цепью со скобой на конце — цепь в два витка опоясывала камень и связана была несколькими узлами, — когда над нами возник Лаурицен, он стоял, как всегда, сгорбившись, в зеленой грубошерстной куртке, всадив свою палку в землю, и, как всегда, глядя на нас этак пренебрежительно, не спешил произнести первое слово. Ограду — он хотел, чтобы мы убрали ограду, которую я сложил из собранных камней и всяких обломков, он не мог примириться с тем, что ограда пролегала по границе между нашей и его землей; сколько он помнит, никогда у них не было ограды, которая разделяла бы поля в Холленхузене, поэтому он не желал терпеть нашу удлиненную кучу обломков. Так он сказал и потребовал немедленно убрать ограду, при этом он уставился сверху вниз на шефа, который, поправляя цепь, прижимался к камню, кряхтел, тяжело дышал и продолжал работать, не отвечая Лаурицену, не давая ему даже понять, хорошо ли он его понял.