Макс был единственный среди нас, кого переезд оставил спокойным; все, что принадлежало ему, он собрал и увязал в самую последнюю минуту, и по его виду, когда он брел за тележкой, явно было, что он согласен на любое новое жилье. Ина и Иоахим всю дорогу спорили, кто займет большую комнату на чердаке, окна которой выходили на Датский лесок; они еще до переезда втихомолку побывали на Коллеровом хуторе, по крайней мере покружили вокруг дома, чтобы все досконально осмотреть. Больше всего мне жаль было Доротею, она сидела до нашего отъезда недвижно на сложенных соломенных мешках, губы у нее побелели, ее трясло, и я видел, что ей хочется плакать, но плакать она не в состоянии; возможно, ей тяжело было расставаться с этим бараком. Потом, когда мы с шефом подметали помещение, когда наши веники столкнулись и мы сразу же напустили их, словно маленьких злобных собачонок, друг на друга, Доротея подняла голову и улыбнулась, шеф отбросил веник, приподнял Доротею и крепко обнял.
— Ах, Дотти, — сказал он.
Этим все было сказано.
И они вместе стали вытаскивать соломенные мешки на улицу.
Племянник Магнуссена уже ждал нас в большой комнате, самоуверенный, старомодно одетый великан, он высказал сожаление, что передает нам дом, не успев его убрать, очистить от всякого хлама и потешных штуковин, которые насобирались здесь за человеческую жизнь, при этом он показал на две уже подготовленные к вывозу кучи, куда побросал все, что счел бесполезным. Я сразу же решил спасти чучело хорька и некоторые рамки для фотографий и формочки для печенья; но первым делом мы прошли за племянником Магнуссена по всему дому, заглянули во все каморки и чуланы, пощупали кафельные печки, проверили уборную во дворе, сколоченную из неотесанных досок, обошли конюшню и сараи, а под конец шеф получил единственный ключ, который был на Коллеровом хуторе. После чего племянник Магнуссена пожелал нам всего доброго и зашагал по краю затопленных лугов к станции Холленхузена.
Ветер, тогда я впервые увидел ветер, увидел как бы его подвижный образ, увидел его в единственное окно своей клетушки, мутное чердачное окно, выходящее на небо: серо-белый образ ветра пролетал мимо, крутясь и вихляя, и вслед ему взвивались простыни и мешки, он при этом свистел и играл трещавшими проводами. Как только я остался один в своей чердачной клетушке, которую отвел мне шеф, я тут же его увидел, хотел сейчас же кинуться к Ине, которая получила большую комнату на чердаке, хотел показать ей, что я обнаружил, но тут ветер расчленился и, врезавшись в стаю грачей, сбросил ее, видимо, на Датский лесок. Стоило мне оглядеться в своей клетушке, как я уже понял, что не смогу ночью уснуть — в стенах здесь все время что-то потрескивало, а с заросшей мхом крыши доносилось порой какое-то рычание, и оттого, что в том месте, где внизу был камин, половые доски в моей клетушке не прилегали плотно к трубе, я слышал, что происходило внизу, в общей комнате. Макс и Иоахим только тогда согласились жить вместе, когда шеф обещал, что сломает одну стену и сделает просторную кладовую рабочей комнатой. Чтобы дознаться, может ли Ина подслушивать меня, я постучал раза два-три по оштукатуренной деревянной стене, она ответила мне стуком, вот, теперь я все знаю.
В первый вечер мы ели жареную картошку и свеклу, мы вздыхали, сидя в тепле, которое излучала кафельная печь, мы ели и вздыхали, мы сняли куртки и свитера. Шеф расстегнул рубаху, так что виден стал его бордово полыхающий рубец на груди, а Иоахим вдруг спросил его, не получит ли он пенсию, как отец Редлефсена, которому отстрелили руку на фронте; в ответ шеф лишь усмехнулся и сказал, что ему его шрамы дороже того, что они предлагали ему за них, шрамы подобного рода нельзя спускать по дешевке, так он сказал. А потом из кухонной плиты повалил едкий дым, нас окутали его содрогающиеся клубы, из глаз у всех потекли слезы, но мы сидели на местах и слушали шефа, который рассказывал о войне, о человеке, которого он называл Борис и которого встретил в далекой России, у Черного моря.