Сегодня мне надо и получше одеться, не клетчатую рубашку и серые брюки, а к серым брюкам надеть светлую рубашку, и на нее штормовку, хотя молния на ней сломана, оставлю ее открытой, так, как Иоахим носит свою штормовку, и засуну в карман серпетку, мой любимый садовый нож, который мне разрешено было взять из отслужившего набора. Хотя у нас нет особого смысла чистить ботинки, в этот раз можно бы их наваксить и натереть до блеска, приберегаемые мною ботинки, у которых и тогда не белеет носок, когда я в дождь хожу в них по заболоченному участку. К парикмахеру мне, видно, не успеть, может, сам сумею подрезать кончики волос, что уже стали закрывать уши; Магда не верит, что волосы у меня были когда-то светлыми, цвета кукурузы, она думает, они всегда были такими тусклыми и бесцветными. И откуда только берется столько света в воде, даже коричневая миска светлеет, когда я погружаю в нее кружку.
Надеюсь, мне придется отвечать не одному только Иоахиму, надеюсь, и Макс, и Доротея будут говорить со мной, с ними мне легче, мысли приходят сами собой, а он, ему достаточно только на свой манер головой покачать и, словно бы ища помощи, оглядеться, как все во мне сразу застывает, сердце бешено бьется, и я чувствую, как что-то во мне будто обрубилось и закупорилось. И когда я еще вижу, как он моет руки — даже не сочтешь, сколько раз в день он их моет, и вне дома на участках, в каждой дождевой бочке, под каждым краном, — тогда я просто не нахожу слов.
Если кто хочет, чтобы я отсюда убрался, так это, без сомнения, Иоахим, он с самого начала был против того, чтобы шеф, за какое бы дело ни брался, держал меня при себе, посвящал меня в свои планы и доверял немало своих тайн. С самого начала он давал мне почувствовать, что вправе мною распоряжаться, этот франт в своих обшитых кожей бриджах, длинных шарфах и мягких сапогах для верховой езды, в которых он так часто щеголяет. Он не желал слушать, когда я говорил ему, что шеф поручил мне до вечера укрыть посевы, он просто требовал, чтобы я бежал в привокзальный буфет в Холленхузен и принес ему и обеим рослым девицам из Ольховой усадьбы три бутылки лимонада, просто-напросто требовал. А если он зяб и ему нужна была куртка, он посылал меня за ней на Коллеров хутор; я должен был относить его письма на почту, должен был слушать, когда он упражнялся на кларнете, собирать и вязать для него букеты, чистить щеткой его куртки, а однажды, когда он со своим другом и девушками из Ольховой усадьбы захотел купаться в Большом пруду, то заставил меня носить за ними шерстяное одеяло и корзину с едой и потом одеяло расстелить. Шеф, конечно, всего этого не одобрил бы, но я ничего ему не говорил, никогда не жаловался ему на то, что Иоахим от меня требовал.
Как он был поражен, когда однажды вечером я сказал ему «нет», как изумленно на меня уставился, когда я даже не пошевельнулся, не принял у него поводья его лошади и не привязал ее к буку по его требованию. Они мчались галопом прямо на меня, он и обе девицы, и сначала я подумал, что они хотят перемахнуть через каменную ограду, только немного меня попугать, а потом перескочить через нее, как они не раз уже делали; но чуть ли не перед самой оградой они остановились и спешились, и Иоахим, бросая мне поводья, сказал:
— Привяжи коня, Бруно.
Я смотрел в выпученные глаза лошади и не решался, невольно отступил немного назад под защиту ограды, чтобы в крайнем случае броситься в мертвое пространство и прижаться к земле.
— Привяжи, говорят тебе, — угрожающе произнес Иоахим.
И так как я опять попятился, он двинулся на меня, не спеша, решительно, пока ограда не преградила мне путь и я обеими руками в нее не уперся. Девицы, держа лошадей за поводья, молча с интересом наблюдали.
— Говорю тебе в последний раз, — сказал Иоахим, — привяжи коня.
И когда я покачал головой, поднял руку, чтобы меня ударить, даже не сгоряча, а спокойно и обдуманно поднял, но потом опомнился и руку внезапно, чуть ли не в последнюю секунду, опустил. Затем, сказав: «Мы еще поговорим», окликнул девиц, они оседлали лошадей и помчались вниз к лугам.