И главное, несмотря на то, что даже при жизни он пользовал её лишь в начале. Причём, с досады, что её подруга ему отказывала.
А Крупская меня ещё ненавидела! И ставила Троцкого выше. Что бы сталось с её базедовым взглядом, если бы та дворянка дозвонилась до болтуна Лейба!
Но, видимо, список свой он от этого взгляда укрыл. О чём я и рассказываю. Да, Ильич включил меня в число пятнадцати министров!
И благодарил за чуткость к жене. И — что я уберёг её от раны.
Хотя от позора уберёг я государство, а не эту дуру.
И даже не Вождя. Который к концу тоже осоловел. Не только кукарекать начал, но даже к жене прислушиваться. А она ему накудахтала обо мне гадости. Что я к ней нечуток. И он нахохлился. Прислал записку: не позволю! Я Вождь, а она мне — интимный друг!
Но ведь друзьям дарят духи или шарф, а не гонорею. И почему — будучи Вождём — он забыл в Париже о чуткости к этому интимному другу, когда другому другу, менее интимному, строчил записки о невагинальном сношении.
Или когда поселил у себя с самым интимным другом ещё одну блядь. И тоже называл её интимным другом. Предаваясь с ней тем же невагинальным сношениям. И прислушиваясь при этом не к жене, а к граммофону. К «Аппассионате» Бетховена.
Я, может быть, не очень чуток и к классической музыке, но ни с первой женой, ни со второй не позволял себе ничего вневагинального. Даже с Валечкой — только сегодня.
Но я об этом уже написал. Сейчас же рассказываю о том, что уходящая дорога напоминает мне верещанье цикад, а оно — звон телефонов в главные дни.
А тот день был в моей жизни из главных. Хотя мне стукнуло уже 37, именно тогда я и получил впервые работу. Если не считать четырёх месяцев в тифлисской обсерватории. Чего я не считаю. Ибо не за звёздами родился наблюдать.
Потом были другие главные дни. И другие звонки. Напоминавшие мне верещанье цикад. И, стало быть, похороны отца. И дорогу, ведущую в никуда. А на ней — исчезающего в дымке Христа.
В чистом белом хитоне.
29. Трезвость — бесполезное достоинство…
Но в этот юбилейный вечер, во сне, он впервые объявился мне в майорских погонах. И не спешил удаляться. Сам же и затеял разговор о главном.
О конце мира.
Видимо, тоже решил уважить мой юбилей. Или встревожился, услышав речь писателя Леонова. Что настал час отсчитывать время с моего рождения.
Быть может, решился наконец на большой разговор. А почему, собственно, нет? С кем ещё ему говорить? И потом — сам-то он царём так и не стал. В отличие. И дослужился лишь до майора. Тоже — в отличие.
А я — и он это уже видит — не просто ведь царь. Хотя и сам он, правда, не простой учитель. И не ровня ему другие цари или маршалы.
Потому и вошёл ко мне без стука. И закурил мой «Казбек». И развалился в моём кресле. Давя при этом спиной мой новый китель с маршальскими звёздами.
И стал изрекать в глаголах сущие истины.
Когда он договорил про чаши гнева и я бросился к нему с распростёртыми руками, меня поразил не только его вид. Не только погоны на хитоне и фуражка со звездой вместо тернового венца.
Более неуместным показался мне звон цикад. Не внезапным и резким, а именно неуместным. Ибо Учитель никуда не удалялся. Сидел за столом — и петлистой тропы рядом не было.
— Куда же ты уйдёшь, — изумился я, — без петлистой тропы?
— Как можно?! — отвечает. — Я не ухожу, товарищ Сталин!
— А почему трещат цикады?
— Это не цикады, — отвечает майор и поправляет на лбу фуражку, чтобы не кололась терновыми шипами. — Это телефон.
И тут во сне я сознаю, что мне это только снится. Никакого Учителя в облике майора! И никакого майора в облике Учителя! Только сон! А на самом деле — ни венца, ни фуражки! Ни цикад, ни телефона!
Но хотя я и повернулся на другой бок, прикрыв себе ухо плечом, цикады не унимались. Не перестали тревожиться. Звенели точно как на кладбище. Когда от меня уводили отца. Точно как в траве на обочине белой дороги. Когда уходил от меня Христос.
Я испугался за себя, собрался с силами и попятился назад. Вышел из сна.
И увидел мой диван. А на нём себя. А на себе кальсоны. И почувствовал, как затекла рука. И услышал, как трещит телефон. И вспомнил, что мне 70 лет. И что в 70 лет с дивана поднимаются кряхтя. И несмотря на возраст, хотят пожаловаться маме. На то, что не дают поспать.
— Товарищ Сталин, это, извините, Орлов! — сказал Орлов.
— Почему Орлов? — буркнул я. — Почему не Лозгачёв?
— А он — вы же видели… И добавил ещё… Праздник…
— Ты, получается, опять самый трезвый?
— Единственный, Иосиф Виссарионович!
— Трезвость — бесполезное достоинство, Орлов! Особенно — когда единственное.
— Я знал, что вы спите, товарищ Сталин, и очень извиняюсь… Но — события!
— Говори!
— Во-первых, гости уже прибыли. Из Китая… Ну, не оттуда, а с вашей другой дачи. Товарищ Мао прибыл, с одним словом! То есть — одним словом. Но — с одним переводчиком…
— Скажи ему, что прибыл раньше времени.
— Он знает, но говорит, что — умышленно. Надеется переговорить с вами до прибытия других гостей. Говорит — очень важно!
— Ты идиот, Орлов. Ты работаешь у меня не для того, чтобы верить Мао. А чтобы Мао не будил меня.