Вдруг он бросается на дверь, кричит, бьет по ней кулаками. Ничего. Трясет. Ничего. Орет до хрипоты. Ничего, ничего навеки. Вскакивает, вслушивается, и тут осознает: он навсегда отрезан от всех человеческих звуков. Чтобы это не стало действительностью, одевает наушники, и в них сразу же звучит радиоголос: «Только грядущие поколения, возможно, узнают однажды всю правду о возникновении и расширении этого могущества, уже превзошедшего все мыслимое и теперь уже явно принимающего мифические размеры. Миф о Кобесе! Новая религия, которую в муках и страшных конвульсиях рождает наш континент, обретена!»
Дрожа всем телом, маленький человечек снял наушники. Эта вера людская не была его верой, и он, прегрешивший против нее, был отвергнут. А лифт, видит бог, выглядит его могилой. Маленький человечек заклинал этот лифт, простирая руки: «Поднимись!» Но тщетно. И он сдался.
Да и к чему подниматься? Поднимись он, вопреки закону, схвати он своей рукой того, кто наверху, он притащил бы вниз и бросил к ногам мира всего лишь неопрятный куль печали и алчности. А мир тысячекратно прошагал бы мимо, убрал бы этот куль с лица земли и потом отрицал, что вообще видел его. Такова человеческая натура. «А разве сам я и впрямь видел этот куль?» — подумал маленький человечек с уже могильным спокойствием. И он улыбнулся — последней улыбкой.
Тут он заметил нечто новое — револьвер вахмистра. Револьвер лежал в глубоком кожаном кресле рядом с крепко запертой дверью. Вахмистр, не без деликатности, наполовину засунул его под спинку. Сохраняя самообладание, маленький человечек шагнул к револьверу.
Детство{216}
Бал-маскарад
Воспоминанья детства много значили, конечно, и в моей жизни, но мне трудно сказать что и почему, — они ведь не собраны у меня в виде какого-то катехизиса. Когда мне приходит в голову одно, оно тянет за собой другое. Выбираю наудачу.
Зимние сумерки в Любеке{217}
семидесятых годов. Я вижу улицу, круто спускающуюся под гору. Она обледенела и погружена в полумрак. Каждый газовый фонарь освещает только один дом — тот, перед которым он стоит. Где-то далеко, в сенях, дребезжит колокольчик, возвещая, что кто-то пришел. Горничная ведет за руку маленького мальчика — это я. Но я вырываюсь от нее, улица манит меня, это — настоящий каток. Скольжу вниз, все быстрее и быстрее. А вон и поворот. Но тут из-за угла появляется женщина, с головой закутанная в шаль, она что-то несет под шалью. Я уже не могу остановиться и с разбегу налетаю на женщину, — она не ожидала этого. Скользко, и она падает. Темно, и мне удается улизнуть.Но я слышу звон разбитой посуды. Женщина несла под шалью горшочек. Что я наделал! Стою, сердце стучит. Наконец подходит Стина. Я встречаю ее словами:
— Я не виноват!
— Теперь эта женщина останется голодной, — говорит горничная. — И не только она, но и ее малыш.
— Ты ее знаешь, Стина?
— Она тебя знает.
— Значит, она придет и все расскажет папе и маме?
Стина грозится, что так оно и будет, и мне страшно.
Мы отправляемся с ней по магазинам, потому что завтра у нас праздник лучше всякого другого праздника — бал-маскарад. Но меня весь вечер томит страх. Даже лежа в кроватке, я все прислушиваюсь, не зазвенит ли колокольчик, не пришла ли та женщина. Ведь у нее теперь нет горшочка, нет еды для ее малыша. Но и мне не сладко.
На следующий день, когда Стина заходит за мной в школу, я первым делом спрашиваю: «Не приходила?» — «Нет», — отвечает Стина, не сразу поняв мой вопрос. Но это ничего не значит, она еще придет… До самого вечера я дрожу от страха, но потом и меня охватывает то легкомысленное и радостное возбуждение, с каким весь дом ждет бала. Комнаты ярко освещены, пахнет цветами и какими-то необычными кушаньями. Мне разрешают взглянуть на маму. У нее уже сидят первые гости, ее подруги, а с ними барышня из Бремена, та, что приехала на бал и остановилась у нас, — как я рад, что ее увидел! Скоро все наденут маски, но меня не обманешь, я-то знаю, кто эта цыганка и кто червонная дама.