Ей показалось, что она бодрствовала больше пяти дней, сидя с открытыми глазами и прикусив губу, чтобы из горла не вырвался крик, как у других; засыпала на короткое время и снова просыпалась, не понимая, где находится и как давно поезд отправился в путь. Будь ее воля, она бы и вовсе не спала, лишь бы избежать страшных моментов пробуждения. Грузная женщина, которая то стояла, то присаживалась рядом, громко стонала ей на ухо. Она не могла ничего сказать этой женщине или заставить ее замолчать. Время от времени поезд останавливался, чтобы они справили нужду и размяли ноги. Но долгие часы в вагоне сделали свое дело. Зловоние мочи и испражнений смешивалось с запахом открытых консервов, которые они взяли в дорогу; слишком соленые или слишком острые консервы вызывали жажду и наполняли воздух кислым дыханием пассажиров; как и шум, этот тяжелый запах становился все более настойчивым, но в какой-то момент она перестала его чувствовать. Скученность и темнота не позволяли рассмотреть лица пассажиров. Конечно, большинство из них она никогда не встречала. Вспомнила разговор отца с Мюльнером о принципе распределения билетов по разным политическим, социальным и религиозным сегментам. В этом была определенная логика, эту логику она понимала. Коллективный портрет общества разобрали на микроскопические, якобы жизненно необходимые кусочки; эти кусочки уместили в сжатое пространство, как на картине какого-нибудь кубиста, но сделали это таким образом, что нельзя было снова собрать их в цельный, узнаваемый образ. Только позже она пришла к пониманию, что´ делало их единым целым. Это единство было следствием двух жестоких уроков, которые истерзали их душу и плоть. Не дав людям опомниться, оторвать их от дома, который они строили всю свою жизнь; выдавать ровно столько пищи, чтобы они не умерли от голода; отправить в неизвестность, стиснув в невообразимой тесноте; подвергать истязаниям в незнакомом месте, перед незнакомыми людьми; унижать и оскорблять их – но они устоят. Лишь немногие падут. Еще меньше покончат жизнь самоубийством. Второй урок раскрылся, когда кто-то, она не знала кто, перепутал название станции Аушпиц с Аушвицем. Слух расползся по поезду как чума и, прежде чем выяснилось, что это недоразумение, обнаружил шаткость их привилегированного положения, которое в любой момент могло оказаться палкой о двух концах.
На шестой день она проснулась от пронзительных воплей. Обессиленная, словно после долгого бега, она едва могла держаться ровно. Она услышала, что, согласно приказу, они выйдут на вокзале в Линце; там их пешком погонят в военный лагерь на окраине города, где они примут душ. Поначалу она засомневалась, вырваться ли ей вперед или затесаться в конец очереди; затем, решительно отмахнувшись от бродивших вокруг слухов и опасений, потащила Эрика вперед, в первые ряды, как будто этот невесть откуда взявшийся душ означал новый виток событий, который мог вернуть ей нечто человеческое, чего ее лишили. Солнце стояло высоко, и тяжелые бусины пота покрывали лицо. Вместе со всеми и прибыли на место, но дальше мужчин и женщин разделили, и она услышала, как женщины постарше причитали: все, нам конец, – а молодые уговаривали их замолчать. Им приказали раздеться и сдать одежду для дезинфекции; потом отвели в огромный пустой белый зал и голых заставили ждать несколько часов. Как оказалось, – теперь она отчетливо слышала, – офицеры СС не знали, что они пассажиры эвакуационного поезда; насколько им было известно, все поезда отсюда направлялись в Освенцим, и, возможно, они собирались побыстрее выпустить струю газа.
Прошло семьдесят лет, и можно собрать воедино картину произошедшего. Бездетная Эльза Блум-Вайс стоит одна, голая в женской очереди. Эрик топчется в очереди с мужчинами. Клары и ее матери нигде не видно. В Будапеште они сели в другой вагон.