Ночью она стонала и плакала – теперь, когда могла выплеснуть все, что накопилось, когда вокруг не было ни души; она вскидывалась в панике – в горле першило от криков и мокроты, – затем снова проваливалась в беспокойный сон, от которого просыпалась поздно, отяжелевшая и измученная ночными кошмарами. Ненадолго выходила на улицу, где силы тут же ее покидали; изнуренная, возвращалась обратно в комнату и засыпала. Дважды в неделю появлялась горничная со шваброй и тряпками, быстро вытирала пыль со стола и шкафов, мыла окна, пылесосила ковер, чистила ванную и меняла простыни, сохраняя полнейшее безмолвие и лишь косясь на Эльзу озабоченным взглядом, в котором уживались ужас и сострадание. Это молчаливое служение, его настойчивый и безупречный ритм словно пытался убедить ее прийти в себя, как человека, который замер на перепутье, колеблясь между саморазрушением и выздоровлением; но вместо того чтобы принести успокоение, эта пауза расширила пропасть между ней и миром. Было что-то невыносимое в окружавшем ее великолепии. Строгие линии гор, журчание воды в ручьях, звон колокольчиков на шеях упитанных коров – вся эта красота, такая сонная и равнодушная, досталась ей без усилий. И она в ней не нуждалась. Она отказывалась восхищаться природой вокруг с неблагодарностью беженки, которая отвергает изобилие, существующее ради себя самого; несвоевременное изобилие, бросавшее вызов своим совершенством. Она отказывалась упиваться мирными пейзажами, поглощать пищу, поданную в столовой, – яйца, репу, маргарин, ржаной хлеб и фрукты позднего лета, – всю эту роскошь, которую она оставила в прошлом. Она не чувствовала ни голода, ни жажды; пила и ела, как будто ее заставляли. Официанты суетились вокруг, предлагая кофе и чай, словно она в санатории, опять в санатории и сейчас ей предписывалось бросить все силы на то, чтобы оправиться от чего-то; но она знала, что никогда не оправится. Она не позволяла себе вновь привыкнуть к красивым предметам, к городку, прелестному, как бонбоньерка, к райскому саду под облачным небом, который раскинулся перед ней – не оскверненный, не обезображенный присутствием бывших заключенных. Порой казалось, что эта холеная, отшлифованная до блеска природа берет над ними верх, подавляет. Они были уцелевшими осколками рухнувшей цивилизации, и здешняя природа принимала их не с распростертыми объятиями, а осторожно, подозрительно, оставаясь неподвижной, как на открытке.
Представители социальных и благотворительных организаций, которые старательно сдерживали свое недовольство тем, что их гости – не очередные представители обеспеченной европейской буржуазии, а пугающие своим видом европейцы низшего сорта, которым они почему-то должны прислуживать за просто так, не могли дождаться, когда те придут наконец в себя, наберутся сил, сменят костюм за кулисами истории, перед тем как вернуться на сцену. Она видела полные испуга и отвращения лица местных жителей, которых лишили благословенного покоя, и изумленные лица беженцев, наблюдавших за тем, что мир остается прежним, хотя с некоторых пор в этом было еще больше абсурда, чем когда-либо; здесь, где прежде можно было отдохнуть от рутины среди гор и прозрачных, нетронутых озер, они пребывали в неопределенности, в подвешенном состоянии, застыв перед неизвестностью.
Как могло им прийти в голову, что все обойдется, что происходящее их пощадит, что они спасутся; как они осмелились верить, что опасность им не грозит; как могло статься, что все это время они отказывались даже подумать об отъезде? Они никогда не спешили – она знала, что это чистая правда, что они отчаянно цеплялись за место, которое называли своим домом, вкладывая в это понятие однозначную и упрямую привязанность, не связанную ни с красотой, ни с комфортом; по-видимому, каждый из них был уверен, что земля, на которой они однажды пустили корни, земля, чей язык и пейзажи они любили с наивностью молодой любви, так и будет их домом. Теперь она могла осознать утрату, а заодно великий страх, что забудет прошлое; что с каждым днем, если только она не напряжет всю волю, вызывая в памяти знакомые образы, от нее будут ускользать лица и голоса; что нечто прозаичное вытеснит их на недосягаемую территорию, куда она сможет попасть лишь во снах, терзающих ее ночами. Она представляла свою детскую, нетронутую с тех пор, как она покинула родительский дом, гостевую комнату в их с Эриком квартире, кабинет, где она спала под полками, забитыми книгами; перед ней вставали картины прошлого, отдельные моменты, врезавшиеся в память глубже, чем тысячи других; она видела то, на что охотно смотрела в детстве, на что поглядывала мельком, на что закрывала глаза; видела образы, которые так и не разглядела до конца, но которые хранились в памяти, порождая печаль.