– Самое страшное – быть полукровкой! – всегда с болью и отчаянием говорил Сашок. Пухлые коралловые его губы дрожали. – Почему я такой чёрный, не понимаю! Папа ведь тоже светлым шатеном был, пока не поседел. А я – русский, русский в душе! И хоть мой папа – золотой человек, его установки мне чужды. Его вежливость, мягкость какие-то не мои, не родные. Мать, хоть она и психопатка, мне гораздо ближе. Я готов умереть за веру, царя и Отечество. Мне хочется идти на войну, жертвовать собой, боготворить вождя, уничтожать врагов… А папа совсем не такой. Ему нужна гнилая демократия и, главное, уверенность, что не будет войны. А мне войны как раз и не хватает. Мне трудно сдерживаться, как и матери. Я понимаю, что она тяжело больна. Из двенадцати своих детей она потеряла десятерых. Кроме того, папу арестовали в пятьдесят втором. Правда, через два года выпустили. Такое не каждая женщина выдержать может. Мать, во всяком случае, сломалась…
Андрей сел на диване, потом поднялся окончательно. Постоял у двери, ведущей на маленький круглый балкончик. Заглянул в тёмную от непогоды Сашкину комнату, где на столе аккуратными стопками лежали книги и тетради. Минц третий год учился в аспирантуре и, пока лежал в клинике, много пропустил. Теперь он привычно зубрил, догоняя.
На навесной полочке, неподалёку от стола, стояла фарфоровая фигурка юноши в сомбреро; лицом и фигурой он был вылитый Сашка. Молодой латиноамериканец застыл в позе зажигательного танца. Здесь же, в Сашкиной комнате, они подолгу занимались хатха-йогой и медитацией. А вон там, у окна, глядя на ветки клёна, ревела Ленка, когда её исключили из комсомола за венчание с Озирским. Не так жалко было билет, как больно от обиды, от гадких слов, сказанных на собрании в больнице.
Пожалуйста, гитара с фиолетовым бантом так и висит на стене у софы. Тоже навевает воспоминания о том, как Андрей тогда весь вечер пел песни – Высоцкого, Визбора, да и свои собственные, – чтобы успокоить Ленку, а потом оставил гитару у Сашка. Всё-таки парень он мировой, но с прибамбасами. Не всегда и поймёшь, почему он поступает так, а не иначе…
Сколько раз Андрей предлагал другу окреститься, стать крёстным сначала Женьке, а потом – Лёльке. Минц ответил, что он не женат, а крёстные обязательно должны состоять в браке – он специально узнавал у батюшки. Они ведь, в случае чего, должны будут воспитывать этих детей, а какой из него воспитатель? А просто так – постоять у купели, подержать младенца на руках и смыться – это не для него.
– Всё равно крестись, – настаивал Андрей. – Если погибнешь, хоть отпоют тебя по-человечески…
Этот довод на Сашку подействовал, и одно время он всерьёз готовился к обряду. Но всё испортили старухи. Увидев в церкви «нерусского» парня, они в приказном порядке требовали от него «идти в свой храм». После этого бедняга не приближался даже к паперти. Одно время крутился около кришнаитов, увлёкся буддизмом. Но вовремя понял, что это – не для него. Тут Андрей не возражал, понимая, что размышления и созерцание – не подходят ни Сашку, ни ему самому.
Они оба – страстные натуры. Всегда стянут, что плохо лежит – погулять любят и умеют. Только подход к этому делу у них разный. Сашок – настоящий бабник, тащится от любой блондинки, и в постели буквально теряет сознание. Андрей же дарит любовь равнодушно и снисходительно, как кусочек колбасы бездомной собаке. При этом он сохраняет ясный ум, твёрдую память, и при случае всегда пытается обратить своё приключение на пользу делу – как зимой с Властой Сорец…
Глядя сквозь забрызганное дождём окно на сумрачный Большой проспект, Андрей вновь вспомнил Клаву. Ему очень хотел с кем-то поделиться своей догадкой, и Сашок был для этого самой лучшей кандидатурой. Он по-хозяйски открыл Сашкин шкаф, достал оттуда купальный халат, накинул себе на плечи и отправился в кухню.
Минц как раз кончал жарить яичницу с ветчиной. На столе уже стояли рюмки, бутылка коньяка, тарелочка с нарезанным лимоном, открытая банка шпрот. Хозяин квартиры, в отличие от гостя, не разделся – только снял пиджак и остался в белой рубашке с тёмно-бордовым галстуком.