— Ну, прощай, красавица. Так ты помни: уговор — пуще денег… Да, бишь, насчет материалов: ты, Марей, утречком завтра приходи — бери еще. Мне не жалко, мы — не кто-нибудь.
— Эх, вот это — спасибо!
Вот когда Марей перестал стучать молоточком, оборотился…
Наутро — и как это вышло? — Марей разминулся с Кортомой: пришел — а в лавке один приказчик, Иван Скитский.
— А хозяин где же?
— А с ковшом по брагу пошел… — хихикнул Скитский — и опять нырь в норку.
— Какую брагу?
— А-а, да так я… Сейчас назад будет. Ты, пока что, знай — выбирай.
Над проволочными кругами, над сияющей жестью — беловолосый младень-богатырь присел на корточки, синие ребячьи глаза разгорелись…
Кортома в Марееву избу пришел — и как это вышло? — Марея нет: одна рыжая дома.
— Здравствуй. Ты одна, гм…
— Здравствуй.
— А я насчет вчерашнего. Насчет платья-то… Не забыла?
Кортома выбрит до блеску, медно сияет миру: «Мой мир! Ура!»
Обернулся к двери, набросил крючок. Растопырил руки, скулы широко раздвинулись: сейчас поглотят маленький, рыже-зеленый мир…
Пелька в углу. Сзади, на стенке, висит острога. Как схватит острогу, как сверкнет!
— Сейчас чтоб вон! Ну?
Кортома хотел было засмеяться. Острога взвилась. Сумасшедшая: как тарабахнет, правда…
Медленно, задом пятился к двери — снял крючок — за дверь.
На улице, у двери, долго стоял. Самоварный мир расскочился, самовар не мог вместить: что за взгальная, вчера при муже давалась, а ныне — вот… Что? Почему?
Колышется, свертывается, развертывается голубой холодный сполох. Сверкает снежный наст, на снегу — перепутанные тени от оленьих рогов. У Кортомы перед воротами стоят, запряжены, легкие кережки: нынче Кортома трогается в Норвегию за товаром. В рваных малицах, с зелеными под сиянием сполоха лицами, стоят, провожают.
— Ворочайся-то поскорей. Моченьки нету!
— Кисленького чего бы привез… Не забудь, а?
— Не простудись, голубчик! Возьми еще шубу, а? Возьми, голубчик мой, возьми…
Кортома сердито тряхнул рукой, Кортомиха отвалилась. Молчит Кортома, сумный.
Свистнули, взвизгнули по снегу копылья, олени взяли с маху — и уж вон чуть видной черной точкой вверх, на белую горку… Уехал.
Через час кережки Кортомы медленно ползут по улице становища, копылья скрипят, скрежещут — к воротам — стой!
Кортома стучится все громче, испуганно выскочила Кортомиха.
— Голубчик мой! Что случилось? Что?
— Ничего. Не поеду.
Кортома наверху, в собственной конторе. Кипит, обдает паром самовар. Стакан за стаканом густого, как брага, чаю.
На стене в конторе — ружье. Висит с лета заряжено, и должно быть — распирает его от заряда, и нестерпимо, и хоть бы так, зря, трахнуть — чтоб вдребезги стекла…
Снял Кортома ружье, приложил — ба-бах в потолок!
За дверью, на рундучке, дрогнула Кортомиха, вскочила, слышит знакомое:
— Рому, эй!
Торопливо сняла с гвоздика старинный винтовой ключ.
Может быть, от синего сполоха у Кортомихи такие синие губы, и сейчас выскользнет крепко зажатая между морщинок синяя улыбка — и упадет в снег.
Но еще держится. И сбилась набок — но еще держится розовая шляпка. И опять — в который раз? — Кортомиха подходит к Мареевой избе. Никак не поднимается рука постучать…
Марей в светлом кругу потукивает молоточком. Глаза устали. Поесть бы да опять за работу…
— А что, Пелька, давай обедать?
— А ты с фонарем-то своим обед промыслил? Ничего нету… — сурово сдвинуты брови.
— Эх, как же это… Мне бы поесть да за работу…
— Что ж мне: пойти оленя моего убить? Да я лучше тебя убью… Кто там?
В розовой шляпке Кортомиха: пустая, запалая, вынуто нутро, синие губы — от холода, должно быть.
Подошла к Пельке близко. Вобрала, всосала всю ее пустыми глазами: всю ее — легкую, тонкую, точеную, сверкучую. Если б глаза убивали…
Крепко зажала синюю улыбку:
— Беда просто… Муж заболел, одной никак не управиться — подать там, принять… ну, вообще. Бывало, Матрена поможет. Может, ты бы пошла, а? Уж он так просил — так просил…
Марей положил молоточек, прислушался. Пелька обернулась на Марея через плечо — вдруг вспыхнула, раздвинулись брови. И Бог знает почему — сияет, сияет глазами Кортомихе:
— Некогда мне… Я бы рада — да некогда.
«Не пошла! Не пойдет!» — улыбка у Кортомихи зарозовела, розовая ушла Кортомиха.
— Ты, Пелька, у меня смотри! Ты еще Кортому не знаешь, и правда когда не вздумай пойти этак… А то ведь и я — добёр-добёр, а и убигь могу… — в шутку нахмурился Марей.
Пелька ходила по избе веселая, напевая изменчатую, переливчатую лопскую песенку. Сняла со стены ружье, на минуту замолкла: или не надо — или повесить ружье на место?
Нет. Пошла с ружьем:
— Там я следы видала, может — и промыслю что…
Развивается, свивается, колышется синий сполох. В синей пещере на дне — чуть виден тонконогий рыжий олень. Шею ему обхватали горячие руки, горячие губы целуют, целуют — кругом всю заиндевелую морду.
И Бог весть, как это случилось — должно быть, курок зацепился за рукав — ружье нечаянно выстрелило прямо в оленя, олень упал.
Марей выскочил под сарай — уж и дергаться перестал олень. Ну что ты будешь делать — стрясется же этакое!
Вечером пляшет огонь в печи, на сковороде свиристит кусок оленины.