Кажется, это уникальный случай в литературе. Никто еще с такой художественной убедительностью не говорил, что все мы, «Отца единого дети, свеченье видим одно, / И голуби на минарете об этом знают давно». Но и тут Семен Липкин не кривил душой, не обходил стороной мотив «теней заката» и городских обломков.
Липкин, как уже говорилось выше, напоминал, что рвы копали не «только нам» и на нашем месте так легко оказаться любому.
Да, здесь мы слышим «столь возвышенную музыку» с ее «внезапно нахлынувшим понятьем Божества». Вместе с тем эта возвышенность обеспечена прозой жизни, иллюстрировать которую хочется без разбивки на строфы (из-за чего стих не утратит своей поэтичности): «Как тайны бытия счастливая разгадка, руины города печальные стоят. Ковыльные листы в парадных шелестят, оттуда холодом и трупом пахнет сладко». Эти парадные — на уровне лучших кадров Микеланджело Антониони и Федерико Феллини. А вот как мощно входят в наше воображение окраины Европы, «где на треснувшем глиняном блюде / Солонцовых просторов степных / Низкорослые молятся люди / Желтым куклам в лоскутьях цветных». Липкин без видимых усилий соединяет несоединимое — и не потому, что так ему хочется, а потому, что такова реальность. Она вся именно так скроена, и поэзия первой откликается на эту ее особенность. К примеру, заходит разговор о Тянь-Шане: «Бьется бабочка в горле кумгана, / Спит на жердочке беркут седой» И вдруг… «И глядит на них Зигмунд Сметана, / Элегантный варшавский портной». Откуда он взялся, этот Зигмунд? Так уж распорядилась судьба: не исчезнув в золе Треблинки, он попал сюда, и здесь все рельефно, достоверно до мельчайшей черточки: «День в пыли исчезает, как всадник, / Овцы тихо вбегают в закут, / Зябко прячет листы виноградник, / И опресноки в юрте пекут. / Точно так их пекли в Галилее, / Под навесом, вечерней порой… / И стоит с сантиметром на шее / Элегантный варшавский портной».
Вот так же, вживую, мы видим праотца нашего Адама, которого Ева укорила: «Зачем это нужно, — вздохнула жена, — / Явленьям и тварям давать имена?» И Еву не так уж трудно понять. Если б можно было ограничиться лишь наименованием тени, льва, сна, соловья, воды, ветра, тростника… Но ограничиться, на беду, никак нельзя. «Всеобщая ночь приближалась к садам. / „Вот смерть“, — не сказал, а подумал Адам. / И только подумал, едва произнес, / Над Авелем Каин топор свой занес». С липкинской поэзией, пожалуй, то же самое. Перед нами волею автора «многоярусный, многодостойный… поднимается к нему Гуниб» — земля Шамиля. «На вершине гранитных громад / Ныне праздно зияют бойницы, / Там виднеется зданье больницы, / Рядом школа, при ней интернат». Ныне?! Нет, ныне «отсвет кровавый» не на одних лишь тополях и бойницы праздно не зияют. Или вот такая история: «Писанье читает сапожник / В серебряных круглых очках. / А был он когда-то безбожник, / Служил в краснозвездных войсках…» Все бы ничего, да кончается эта история сокрушительным взрывом: «О если бы, пусть задыхаясь, / Сказать этой ранней порой, / Что в жизни прекрасен лишь хаос, / И в нем-то и ясность и строй». Не обладая дерзостью подлинного художника, такого не скажешь. А как иначе выразить свою боль и боль близких тебе людей?
Его памяти я посвятил стихотворение с эпиграфом из Семена Израилиевича: «У Маруси случилось большое несчастье…»: