Липкин поощрял мое стремление вернуться стихами и мой довоенный Бахмут.
— Там, и только там, вы откопаете клад, — напутствовал он.
Потому, конечно, что он сам, ощущая себя «остывшею золой без мысли, облика и речи», неоднократно проделывал в послевоенных стихах путь к родному городу.
Вскоре после этого он написал об одесской синагоге, о ее обшарпанных стенах, угрюмом грязном входе, о том, как там, «на верхотуре, где-то над скинией завета мяучит кот». Тон несколько ироничный, что-то вроде будничного. Вот, к примеру, следующий портрет:
Но чаще всего вовсе не по такому поводу брался за перо Семен Липкин. Ему бы простили и Одессу, и даже синагогу («Шум, разговор банальный, / Трепещет поминальный / Огонь свечей»), и даже раввина, — только как могли простить пугающую тревогу, не случайно возникшую на празднике Торы, гневное недоумение: «И здесь бояться надо унылых стукачей?» — и молитву: «Я только лишь прохожий, / Но помоги мне, Боже, / О, помоги!» Тут и доказывать не надо: стихи эти были неизбежными прежде всего потому, что поэт без чьей-либо подсказки понял основное: «Пришел сюда я / Поневоле, / Еще не зная / Крупной соли / Сухого края, / Чуждой боли». После такого осознания поэтической сверхзадачи «чуждой боли» уже быть не может. Липкин никогда не возносился, он ни на секунду не смел позволить себе забыть: главное — «не золотые слитки, а заповедей свитки», оставался самим собой.
Как-то я сказал Липкину, пришедшему в себя после долгой болезни, что его поэзия нередко держится на противоречиях, на контрастах.
— Вы находите? — озорно спросил он.
И я ответил, что его любовь к человеку, к людям проявляется как факт художничества тем явственнее, тем сильнее, чем ярче, убедительнее он показывает все их несовершенство. Примеров тому несть числа.
Этот новый Овидий не страшился петь «о бессмысленном апартеиде / В резервацьи воров и блядей», не то что не страшился — наоборот, считал своим долгом только так слагать свои песни, беря пример с «блатной музыки», которая «сочиняется вольно и дико / В стане варваров за Воркутой», ведь иначе нельзя прочесть книгу, данную Господом, «на рассвете доесть мамалыгу/И допить молодое вино». Липкину известна беда «забытых поэтов», умевших находить и краски для описания закатов и рассветов, и, кроме того, «терпкость нежданных созвучий», испытывавших «восторг рифмованья»: увы, у них не хватило ума стать необходимыми людям, и они просчитались. Почему же просчитались? Они запамятовали вот что: «Говорят, нужен разум в эдеме, / Но нужнее — на грешной земле». Именно — на грешной!
Стихи Липкина мужественны, потому что не пытаются ни единой буквой, ни единым звуком идти против истины, не всегда (далеко не всегда!) приятной для нас. Как замечательна «Телефонная будка»! Здесь речь вовсе не об обыкновенном «городском сумасшедшем», который непрестанно и «с напряжением вертит… диск автомата». Это сама поэзия, наподобие того сумасшедшего, проламывается сквозь косность нашего окаянного бытия.
Я слыхал, что безумец подобен поэту… Для чего мы друг друга сейчас повторяем? Опустить мы с тобою забыли монету, Мы, приятель, не те номера набираем.