Как-то он упомянул, что накануне провел вечер перед телевизором — смотрел «Останкинский» вечер Гамзатова. А месяцем, то ли двумя, раньше — такой же вечер Евтушенко. И заинтересовал его, как он выразился, «механизм успеха, переходящего в славу». В обоих случаях — да и в других тоже, — по его наблюдению-мнению, самыми знаменитыми становятся стихи-песни, в которых обязательно есть нечто логически-немотивированное, зато эффектно звучащее: высказывание (или метафора), — вокруг него, на разные лады повторяемого, все выстраивается, и вовсе неважно —
Интуиция Липкина (не знаю, как назвать вернее, быть может, наитие) однажды меня поразила.
Летом 1997 г. я привез ему в Переделкино только что вышедшие однотомники Штейнберга («К верховьям») и Шенгели («Иноходец») — их выпустило одно и то же издательство с интервалом в… два дня.
Он осторожно, как бы не совсем веря, взял обеими руками книгу друга, до книги стихов так и не дожившего, отогнул картон переплета, взглянул на портрет, закрыл — и вдруг поднес к губам, поцеловал. Так же осторожно положил на стол: «Потом»…
И наугад разломил том Шенгели, поднес страницу совсем близко к глазам, стал читать. Я заглянул через плечо — и едва сдержался, чтобы не выдать впечатления.
В одном из комментариев мне пришлось исправить ошибку памяти из мемуаров Липкина о Шенгели. Всего — строчек 20 в 500-страничной книге. И он первым делом раскрыл ее именно на этом развороте и стал читать… о себе.
А потом рассказал, что Мария Петровых, с которой он всю жизнь дружил, была отчаянно влюблена в Шенгели. Я об этом знал — из письма Шенгели к Ланну, правда, имя женщины в письме не названо, однако все совпало. То письмо начинается с просьбы: сразу по прочтении непременно уничтожить. Теперь оно хранится в государственном архиве…
Позже Липкин говорил мне, что эта книга резко переменила его отношение к Шенгели-поэту. Что он и раньше знал многие его стихи, некоторые ценил — и даже очень высоко, но только благодаря «Иноходцу» увидел в Шенгели замечательно крупного поэта, а ничего подобного «Повару базилевса» вообще никогда не читал…
Стихотворение «Квадрига» Липкин написал в июне 1996 г.
Я был у него в Переделкине несколько дней спустя — уважил настойчивые просьбы прозаика Игоря Шварца, жаждавшего отснять новенькой видеокамерой «говорящего Липкина». Договорившись с Семеном Израилевичем по телефону, я привез к нему Игоря. Съемка длилась более двух часов. По заверению Игоря, пленка та благополучно существует. Хотя получить обещанную копию мне так и не удалось. Все еще надеюсь — пока.
Тогда-то Липкин и рассказал историю стихотворения. Узнав о присуждении ему Пушкинской премии (германского фонда Тёпфера), он был взволнован, долго не мог заснуть. А потом — единственный раз в жизни — ему приснились стихи. Наутро он их записал, сразу набело.
Здесь внезапно память откликнулась пастернаковскими реминисценциями, сначала из «Смерти поэта»: «В предгорьи трусов и трусих», потом — отчетливей — из соседних по времени стихов: «станут… / Как тени, вертеться четыре семейства»…
Но — мелькнуло и ушло. Дальше — иное, дальше о каждом из «Квадриги», из друзей, с которыми вместе начинал. О Тарковском. О Штейнберге. О Петровых. Об уже ушедших. И о себе:
Никому еще не удавалось определить границу сна и яви. И попробуй это сделать, если сознание спит, а слух бодрствует. И до него доносится:
И еще:
Принимай и записывай. Без черновика.
Стихи были хороши. И все-таки я не удержался — захотелось понять удивительную эту впечатлительность, такую бурную реакцию, казалось бы, все видевшего и пережившего в литературе поэта на сообщение — о чем? — о премии. Ему ли не знать цену всем этим «отличиям». Взять хотя бы одно то, что «старую» Пушкинскую премию Российской академии наук дважды не получил Случевский, зато — опять-таки дважды! — была удостоена ее Мирра Лохвицкая…