«Знамя» (прежнее название «Локаф» — Литературное объединение Красной армии и флота) — было всегда журналом престижным. В нем печатались популярные произведения Эренбурга, Леонова, Ильфа и Петрова, Фадеева, Гроссмана, Твардовского.
Из иностранных писателей — Хемингуэя. Редакция помещалась то в Леонтьевском переулке, то на Тверском бульваре, в двухэтажном здании, примыкавшем к Дому Герцена.
Мои вещи в журнале печатались редко, главным образом переводы.
Хочу рассказать не о себе, а о Гроссмане. Почему Гроссман решил отдать свой последний и впоследствии самый знаменитый роман — «Жизнь и судьба» — именно в «Знамя»? Прежде всего, конечно, причина — воспаленная обида на Твардовского, который вынужден был каяться в том, что поместил в «Новом мире» роман Гроссмана «За правое дело», подвергшийся жестокой, озлобленной партийной критике.
Бессмысленно предполагать, что «Новый мир» напечатал бы «Жизнь и судьбу», но могу поручиться, что роман не был бы арестован, если бы рукопись была сдана автором в «Новый мир». Гроссман, понятно, не хотел иметь дело с отрекшимся от него редактором. Это была не только обида автора, но и бывшего близкого друга.
Другая причина заключалась в том, что Гроссманом овладела странная мысль, будто бы наши писатели-редакторы, считавшиеся прогрессивными, трусливей казенных ретроградов. У последних, мол, есть и сила, и размах, и смелость бандитов.
Именно тогда, когда нервы Гроссмана были так напряжены, редактор «Знамени» В. М. Кожевников предложил ему отдать роман в «Знамя». Гроссман сидел без копейки, и Кожевников, имея, возможно, об этом сведения, обещал ему солидный аванс — под произведение, которое не читал. Гроссман согласился не сразу, пробовал испытать Кожевникова, предложил ему рассказ «Тиргартен», в свое время отвергнутый либеральным альманахом «Литературная Москва», редактируемым Э. Г. Казакевичем. «Знамя» пожелало рассказ напечатать. Кожевников довел его до верстки, но цензура запретила рассказ. Кожевников тут ни при чем, он не хитрил, он и впрямь хотел рассказ напечатать, сумел в этом убедить Гроссмана. И Гроссман окончательно решил связать судьбу романа со «Знаменем». 30 июля 1960 г. Гроссман мне писал: «„Знамя“ наседает, торопит, просит уточнить дату сдачи рукописи».
Вскоре Гроссман окончательно завершил работу над романом. Перед тем как отдать рукопись в редакцию, Гроссман попросил меня прочесть весь роман снова и ответить ему на два вопроса. 1. Считаю ли я, что после неизбежных купюр, вставок, тяжелых и легких ранений есть все же реальная возможность того, что роман будет опубликован? 2. Какие места, по-моему, следует снять заранее, — такие, что даже показывать нельзя?
И вот я прочел «Жизнь и судьбу» в третий раз и, как нередко бывает, нашел много прекрасного, раньше мною не замеченного, со всей силой почувствовал свое приобщение к художественному познанию человека в мире и мира в человеке. Окончив чтение, я отвез две тяжелые папки на Беговую. На первый вопрос я ответил Гроссману так: нет никакой возможности, что роман опубликуют. Я умолял Гроссмана не отдавать роман Кожевникову, облик которого был литераторам достаточно известен. На лице Гроссмана появилось злое выражение: «Что же, — спросил он, — ты считаешь, что, когда они прочтут, меня посадят?» — «Есть такая опасность», — сказал я. — «И нет никакой возможности напечатать, даже оскопив книгу?» — «Нет никакой возможности. Не то что Кожевников, — Твардовский не напечатает. Но ему показать можно. Он не только талант, но и порядочный человек».
Гроссман взглянул на меня с гневом, губы его дрожали: «Я не буду таким трусом, как ты, я не намерен четверть столетья прятать свои рукописи в стол. А ты, пока Платонов прал против рожна, пока меня били и топтали, спокойно переводил своих восточных клиентов, предаваясь холе и неге».
Я подумал, что Гроссман ко мне несправедлив. Я делал при Сталине попытки печататься, Гроссман мне сам говорил, что попытки эти напрасны. В конце разговора я сказал:
— Вася, у тебя дико расставлены знаки препинания. Я попытался выправить, надо перенести правку в другие экземпляры.
Гроссман обозлился, вспылил: «Ты, кроме знаков препинания, ничего в романе не заметил».
Встретившись с моим изумленным взглядом, он быстро обнял меня, слезы стояли в его глазах.
Роман был сдан в «Знамя». Шли за неделей неделя, за месяцем месяц, от «Знамени» — ни звука. Вконец измученный, Гроссман надумал вот что. В это время сильно пошел в литературно-бюрократическую гору Николай Чуковский. Он стал членом редколлегии «Знамени». Гроссман и я с ним дружили, потом разошлись. Я продолжал с ним встречаться только на переводческих заседаниях. Гроссман поручил мне порасспросить нашего бывшего приятеля. Коля охотно откликнулся на мой вопрос: