Большая больничная палата. Стены до половины – в голубой масляной краске, наполовину беленые. Большое окно с открытой форточкой. В окне – предрассветные сумерки. Дверь в коридор. Десять коек вдоль стен и посередине. Тумбочек нет. На нескольких койках лежат больные в пижамах или спортивных костюмах. Под кроватями стоят тапочки. Поэт в красно-черном спортивном костюме лежит на койке у стены. Горят пыльные яркие лампы под потолком, на голых шнурах. В палату заходит старик в пижаме, подходит к окну, снимает тапочки, легко влезает на подоконник и начинает бросать в форточку перловку, доставая ее горстями из карманов пижамы. Поэт несколько секунд внимательно смотрит на старика.
Поэт: Ты что, ее прямо в карман кладешь?
Старик: (оборачивается на поэта и, усмехаясь, достает из кармана пакетик с перловкой): Голуби ее вареную любят. Я всегда в столовую пакетик беру – там же никто не ест эту гадость. А голуби любят. Им удобно – зернышки крупные, мягкие.
Поэт: И давно ты их прикармливаешь?
Старик: Тут – уж года полтора. А до этого еще кормил. Я всегда кормлю их, голубей, синичек. Даже в армии. Только синички сало любят, а у меня сало редко бывает. Голуби, вот, все жрут. Воробьи. …(вспоминает воробьев и смеется воспоминаниям) Было бы лето – я бы тебе показал, они мне на руки садятся.
Поэт: Так ты их дрессируешь?
Старик: (спрыгивает с подоконника и присаживается на пустую кровать возле поэта): Нет. Чтобы дрессировать нужно дома держать. Уличных приручать нельзя. Я знал, что нельзя, а сам в прошлый раз, когда лежал тут, сороку прикормил. Два года прикармливал. В первый год увидел ее, перловки на пенек насыплю и уйду совсем. Они умные. Если увидит, что положил и не ухожу – решит, что подманить хочу. А я уходил. Потом приду – смотрю, склевала или нет. И на следующий день опять. Целый год. Я за едой для отделения на пищеблок ходил, выпускали меня. А через год сорока меня уже помнила. Иду к пеньку, она на ветку пониже садится. Я насыплю перловки, иногда куриную шкурку положу. Отойду метров на десять. Она смотрит на меня, смотрит, потом спускается, ест. Через полгода я уже не отходил, она при мне ела. А потом, засранка, чо делать начала! Я иду на пищеблок, у меня еще нет ничего, а она слетит ко мне и бежит следом, как собачка. Вот, на шаг сзади меня бежит. Еще и стрекочет иногда по-своему. Смелая стала. Так мы с ней месяца три или четыре к пищеблоку ходили и обратно. Я только выйду на крыльцо, с ведрами, она слетает ко мне, и мы идем. Пока там, в очереди, стою за кашей, за картошкой, она меня на дереве ждет. Только выйду – опять слетает и бежит за мной. Я место не менял – на пеньке том же ее кормил. Это важно – место не менять, чтобы они не боялись. На пенек сяду, рядом с собой насыплю чуть-чуть, она подскочит на краешек пенька и клюет, на меня поглядывает, знает, что у меня еще есть. Иногда даже сама из кармана выхватывала – клюв-то длинный. Красивая такая. Откормилась на перловке моей за два года – перья как литые, взгляд наглый. А потом у меня температура была, и я не пошел на пищеблок – первый раз за два года. Смотрю в окно – она по двору бегает за людьми. Зима была. Снег белый такой, она черная, красивая, большая. Побежала за каким-то прохожим. Он ее пнул… (старик спотыкается на слове и по-мальчишески пожимает плечами). Я теперь только голубей кормлю. Воробьев. Синиц. Они тупые, они людям не верят.
...(Из коридора доносится зычный клич: «Вторая сме-е-ена! В столо-о-овую! Первая сме-е-ена – на лека-а-арства!»)
Поэт: (Поднимаясь на кровати и нашаривая ногами тапочки): Что там сегодня? Старик: Перловка, яйца вареные, хлеб с маслом. Чай. Ты во вторую смену из-за чая ходишь?
Поэт: Да, во вторую смену всегда полную кружку наливают… (уходит)
...