Всё по-прежнему недружелюбен к самолётам, всё цепляясь за иллюзию сердечно-привычного железнодорожного сообщения, я таки удумываю ехать поездом – тут и дни, так необходимые для душевной перестройки, тут и окно в незнакомую страну. Увы, хуже, чем в Канаде: прямого трансконтинентального поезда нет, но есть два состыкованных: Бостон – Чикаго и Чикаго – Сан-Франциско, между ними два часа для пересадки. Хорошо. Нет, гораздо хуже: прошло то время, когда мы кляли опоздания русских поездов и восхищались западной точностью. Уже на станцию, где я сажусь, поезд, едва выехав из Бостона, опаздывает на полчаса. Румэт – такой же, но грязней, чем в Канаде, и ещё с маленькой поправкой: воздушное охлаждение не работает. В наших старых поездах его сроду не было, так и чёрт с ним, можно же окна открыть. Но здесь, в замкнутом румэте без вентиляции, – душная мышеловка. Мутные стёкла, тащимся промышленными районами близ Эри, Кливленда, и я вижу, что опоздание уже более двух часов и только увеличивается. И всё путешествие становится изматыванием нервов: что же теперь делать? Теперь попадаю – в Чикаго – висеть сутки? На вокзале не удивлены, не огорчены – ну, что ж? (У них – каждый день опаздывает, а расписания не меняют.) Приходится неуклюже капитулировать: с вокзала час ехать на аэродром, там худым языком объясняться о рейсах и ещё не попасть на самый плохой – зигзагообразный и с посадками по пути.
В Пало-Альто я останавливаюсь у Елены Анатольевны Пашиной. Муж её, Николай Сергеич, вот недавно горячо бравшийся мне помогать, редкий образованный представитель Второй эмиграции, нашей самой закадычной, и с живым советским опытом, и русской по сердцу, – умер только что, в феврале; так и обрываются наши жизни на чужбине, хотя каждый теплит надежду, что вернётся. Е. А., сохранно-русская душой, в завет умершему мужу чудесно и тихо мне помогает: возит из своей Гуверской библиотеки домой всё, что нужно, – и книги, и целые газетные подшивки. И это даёт мне возможность первые три недели из восьми вообще не открываться, что я приехал: а то руководство Гувера тоже сразу потянет на банкеты, на речи, на встречи.
Начинается упоительный двухмесячный лёт по материалам Февральской революции. Разверзаются мои глаза, как и что это было такое.
Да в Союзе – разве допустили бы меня вот так во всю ширь и глубь окунуться в Февраль?..
Э-э-э, да и слава Богу, что мне всё не удавалось начать «Март Семнадцатого». Промахнулся бы.
Глава 4
В Пяти Ручьях
Хотя уже сорок лет я готовился писать о революции в России, вот в 1976 наступало сорок лет от первого замысла книги, – я только теперь, в Гувере, – в большом объёме, в неожидаемой шири – получил, перещупывал, заглатывал материал. Только теперь обильно его узнавал – и, по мере как узнавал, происходил умственный поворот, какого я не ждал.
Помню, профессор Кобозев[161]
часто и настойчиво меня спрашивал: а как вы всё-таки точно относитесь к Февральской революции? что вы о ней думаете? Была ли она полезна для России? была ли неизбежна? и неизбежно ли из неё вытекала Октябрьская? – Я всегда отмахивался: во-первых, потому, что я ведь шёл к Октябрьской, всё определившей, а что́ там проходная Февральская? Во-вторых, неизбежность и полезность Февральской общеизвестны. В-третьих: если бы художник мог всё заранее сформулировать – не надо бы и романа писать. А всё откроется само лишь по ходу написания.И действительно, начало открываться само – и вот только когда! Натуральными обломками предфевральских и февральских дней – мненьями подлинными и мненьями, придуманными для публики, лозунгами, лжами, быстро организовавшейся газетной трескотнёй с её клеймами, несвязанностью столичных событий со страною, ничтожностью, слепотой или обречённой безпомощностью ведущих вождей революции – я был теперь закидан выше головы, как хламом, и выбарахтывался из этого хлама с образумлением и отчаянием.
Без нарастающего, громоздящегося живого материала тех лет – разве мог бы я до этого сам доуметь?!
Я был сотрясён. Не то чтобы до сих пор я был ревностный приверженец Февральской революции или поклонник идей её – но всё же сорок лет я тащил на себе всеобще принятое представление, что в Феврале Россия достигла свободы, желанной поколениями, и вся справедливо ликовала, и нежно колыхала эту свободу, однако, увы, увы – всего восемь месяцев, из-за одних лишь злодеев-большевиков, которые всю свободу потопили в крови и повернули страну к гибели.