А теперь я с ошеломлением и уже омерзением открывал, какой низостью, подлостью, лицемерием, рабским всеединством, подавлением инодумающих были отмечены, иссоставлены первые же, самые «великие» дни этой будто бы светоносной революции, и какими мутными газетными помоями это всё умывалось ежедневно. Неотвратимая потерянность России – зазияла уже в
И как же, как же я этого не видел сорок лет? Как же поддался заманчиво розовому облаку февральского тумана? Как же не разглядел, что не в Октябре решалось, а уже в Феврале? А вот – поди разберись: в советской обстановке очень трудно было разглядеть истинный ход и смысл 1917 года, да особенно потому, что нельзя ж было поверить брани большевиков против февралистов: ну конечно же большевики врут…
Если бы в жизни я занят был только писанием своей книги, то это открытие, хоть теперь-то сделанное, за эти два месяца в Гувере, меня бы не обезкуражило: так – так та́к, вот и видно стало, изблизи. И если бы явление нашей Февральской революции никак бы не соотносилось с подобными же западными революциями, течениями и мировоззрениями. Но, пусть тысячекратно худшая, чем на Западе, неудачная, нелепая, – а всё же
Но вот теперь я открыл, что этот путь реально был в российском прошлом – мало сказать, неблагополучен – непригляден, он нёс в себе в 1917 анархическое разложение всего российского тела. И что ж – я с этим заодно? (Да оно лезло и раньше изо всех щелей, я просто не осознал, помогла понять – Февральская революция.)
И эти минувшие два года на Западе – то шля поддерживающие или протестующие телеграммы, то речами и интервью гневно разя всё того же, того же советского Дракона, то помогая создать «Континент», сплачивая силы Восточной Европы, – я просто действовал от повышенной политической страсти или катился по той инерции, какая создалась в Союзе? Да находясь в угрожаемой, но оцепеневшей Европе – как же спокойно сидеть, не будить её, не тревожить, не занозить, чтобы очнулась?
Но вот что: в этом опале борьбы против коммунистического режима я, значит, как-то уклонился. Скосился. Как будто так.
И наоборот: в моих последних горьких излияниях о Западе – не прорывалась ли вперёд, сама, интуитивно, – струя того нового понимания, которое я сейчас обретаю над материалами Февраля? Как будто и так.
Но тогда, тогда – до чего же можно договориться? Не мог же я с самого начала не кинуться в жестокую схватку с душащим нас режимом? Получивши голос – не мог я им не воздать за всё, что они с Россией сделали. Как это? После «Ивана Денисовича» – подказёнивать? подлыгать? а самому пока – тихо прижиться к архивам, и открывать пласты истории, и многолетне молча писать? То есть, вынырнув из подполья, – ещё раз в него уйти? Да уже и не дали бы, виден стал.
И – с какого это «самого начала»? Моё начало было – не «Иван Денисович», но – сами тюрьмы и лагеря, но – судьба русских военнопленных. Разве с
Так значит,