Шапошников был уныл, угрюм. Говорил глухим, загробным голосом, заикался. Он за эти дни внешне опустился, постарел, одик. Под глазами от частой выпивки – мешки. И костюм его был старый, рваный, стоптанный.
Жалость в глазах Анфисы, и рука ее тянется к графинчику.
– Пей, Шапкин, не тужи… Эх, Шапкин, Шапкин! И ты ни капельки не лучше прочих, и тебя тело мое потянуло… Ага!.. Руками замахал! Скажешь – нет? Скажешь – душа? Вы, кобели, вот к какой душе претесь… – Она порывисто подхватила чрез голубую кофточку ладонями, как чашами, упругие груди свои и встряхнула их. – Вот ваша душа!.. Все, все, все… Даже отец Ипат.
Она часто, взахлеб, дышала, глаза ее блестели не то смехом, не то презрением и болью.
– Эх, черти вы!.. – выразительно проговорила она и выпила наливки.
У Шапошникова засвербило в носу; он вытащил из кармана какую-то портянку, быстро спрятал, вытащил тряпочку почище, высморкался и сказал:
– Я за других не отвечаю. Я отвечаю за себя. Все естество мое: нервы, мозг и каждый атом тела – в вашей власти. В вас, Анфиса Петровна, необычайно гармонично сочетались ум, красота и высокие душевные качества. Только не каждый это может заметить…
– Черт с ангелом во мне сочетались… Вот кто…
– Не знаю, не знаю… – тихо сказал он. – Не знаю, не знаю, – сказал он громче. – Это все равно… А я люблю вас! – крикнул он.
И крикнула стряпка купецкая Варварушка, когда к ней, к сонной, полез с нежностями Ибрагим.
– Тьфу ты пропасть! – промямлила она. – Напугал до чего… Тьфу!.. И когда ты, окаянный, в ердани-то креститься будешь, черт немаканый, прости ты меня Бог?..
Под большим-большим секретом Нина все-таки показала серьги Прохору:
– Гляди, это удивительно… Как раз под стать моей брошке.
– Да, действительно, – сказал Прохор, сравнивая бриллиантовые серьги – подарок Петра Данилыча – и бриллиантовую, в платиновой оправе, принадлежащую Нине брошь.
Куприяновы снимали просторную избу. Пол устлан цветистыми дорожками, стены чисто выбелены, под расписным потолком качался сделанный каким-то захожим бродягой белый, из дранок, голубь.
Прохор запер на крючок дверь и обнял Нину. Девушка обхватила его шею. Целуя невесту, Прохор говорил:
– Можешь ты быть моей женой?.. Вот сейчас, сию минуту?
– Что ты! – оттолкнула его Нина. – Как, до свадьбы?
– Да, сейчас.
– Ради бога, Прохор… К чему ты оскорбляешь меня?!
– Странно.
– Что ж тут странного?
– Да так… Какие-то вы все, городские барышни, монашки, недотроги.
Он стал ходить взад-вперед по комнате. Нина следила за его походкой.
– А вдруг я разлюблю тебя? – спросил он. – Женюсь, а потом возьму да и разлюблю…
– Знаешь что? – сказала Нина. – Почему ты мне не показал того письма?.. Кому писал? Ей? Анфисе? И почему ты не познакомишь меня с этой женщиной? Почему?
– Зачем тебе?
– Хочу.
Прохор расстегнул и вновь застегнул кавказский пояс на своей поддевке и задумчиво сказал:
– Потом… Когда-нибудь… При случае.
– А я сейчас хочу.
– Сейчас? Она спит давно.
…Но Анфиса не спала. Взволнованная, обворожительная, с распущенными косами, она стояла перед охмелевшим Шапошниковым, говорила:
– Эх ты, дурачок мой пьяненький… Ложись-ка спать…
– Анфиса, Анфиса Петровна, – сложив на груди руки, трясся Шапошников; по щекам, по бороде его текли слезы. – Я знаю, что вы не можете полюбить меня. Тогда убейте меня… Умоляю!.. Отравите, зарежьте!
Он повалился на сундук вниз лицом и завыл жалобно и жутко каким-то тонким, щенячьим воем:
– Собакой!.. Да, да… Собакой буду… ползать у ваших… ваших ног…
Анфисе тоже хотелось плакать. Она глубоко вздохнула, глаза ее в большой тоске; нежно, бережно погладила согнутую спину Шапошникова, сказала: «Ничего не выйдет, брось». Затем проворно раздела, разула его. Тот не сопротивлялся. Подвела к своей кровати, положила на кровать под чистые простыни, под одеяло.
– Боже мой, боже мой, – шептал Шапошников, – что же это такое творится? Сон, явь?
Все в нем дрожало, мускулы лица подергивались, широкий шишковатый лоб вспотел, борода тряслась. Анфиса сняла с божницы маленький нательный, на шнурке, образок.
– Вот Богородица, всех скорбящих радостей, – сказала она. – Веришь ли в нее, Шапочка?
– Нет, не верю…
– Крестись, целуй, Она защитит тебя. И вся скорбь твоя, как воск от огня, растопится. – Анфиса надела икону на волосатую грудь его, сказала: – Весь ты в шерсти, как медведь… Ну, ничего, господь с тобой!.. Спи, соколик.
Перекрестила и ушла, прикрутив лампу.
Голубая ее спальня осиротела вдруг. Мигал-подмигивал красный огонек в лампаде. Шапошников почувствовал себя счастливым ребенком. Все существо его погрузилось в ласкающее тепло и тихий свет. А там – за дверью в соседней комнате, голубая, светоносная, будто родная его мать. И живые, неведомые нити соединяют его с нею. Родная мать что-то говорит, баюкает его. И так хорошо, так тихо стало на душе: огонек мелькает, перебулькиваются капельки в ночи.
Он улыбнулся, закрыл глаза и потерял сознание.
Яков Назарыч, отослав Нину к Громовым, говорил Прохору:
– Вот, сынок, мой будущий зятюшка… Такие-то дела. Значит за Нинкой даю тебе двести тысяч… Это в банке, в Москве. Чуешь?
– Маловато… Я думал – больше…