Далее Тревельян пустился в подробные разъяснения, каким образом культурные предрассудки и незнание истории могут отправить древние цивилизации (за пределами Греции и Рима) на свалку. На этом спотыкались даже самые лучшие историки. Будучи королевским профессором истории в Кембридже, он с высоты своего положения упомянул Карлейля и Маколея (который приходился ему двоюродным дедом) и обратил внимание на то, что и они испытывали те же затруднения. Каким образом? Войдя в роль старосты цеха официальных историков, Тревельян рассудил, что те «больше преуспели бы в своем ремесле как историки, если бы смогли прослушать академический курс истории, который читался в конце XIX в. – живи они в это время, – а не в его начале».
Намереваясь создать классификацию ученых-историков, Тревельян затем погрузился еще глубже, в XVIII в.: «В лице Гиббона история и как наука, и как искусство достигла своей вершины, и с тех пор это достижение никому не удалось превзойти». Правда, в период с 1776 по 1789 г., когда состоялась первая публикация его «Истории упадка и разрушения Римской империи»[10]
, среди читателей преобладали другие мнения. Шеститомник Гиббона был пронизан духом интеллектуальной свободы, а его бесстрашные нападки на христианство за ту роль, которую оно сыграло в упадке Рима, у многих вызывали как льстивое одобрение, так и осуждение. Епископы официальной церкви вышли на тропу войны, а оппозиционно настроенный Уильям Блейк[11] проклял автора за издевательский тон. Судя по всему, в чем-то Гиббон был прав.Критически написанной – в духе Гиббона – истории Британской империи так, увы, и не появилось. Помимо прочего, в ней фигурировало бы христианство, а также ислам (Гиббон без каких-либо предрассудков допускает, что, если бы последователи Пророка не проиграли одну или две ключевые битвы, Нотр-Дам вполне мог бы стать очаровательной мечетью, а сладкозвучный арабский язык Корана слышался на вечерних церковных службах в Оксфорде). Если бы такая история была написана в конце XIX или в начале XX в., она обязательно вызвала бы оживленное обсуждение проблем империи и заставила бы позднейших историков (на ум приходит Мэри Маргарет Кей[12]
) быть более осторожными в своих оценках и гипотезах. Она также повысила бы качество школьного и университетского образования.Читатель может спросить: какое отношение все это имеет к Уинстону Черчиллю?
Точно так же как нам никогда ранее не приходилось сталкиваться с правдой об империи, нам не удавалось как следует присмотреться и к нашим привычным домашним божествам. Таким образом, честного и откровенного исторического разбора до сих пор так и не получилось. Тревельян практически проигнорировал фигуру Черчилля в своей 900-страничной «Истории Англии» (History of England). Он упоминает его всего в трех местах: первый раз – как убежденного сторонника «фритредерства»[13]
в кабинете Бальфура, второй раз – как члена Либеральной партии, «осматривающегося вокруг в поисках своего королевства», и, наконец, в рассказе о событиях 1940 г., когда Англия, столкнувшись с «наивысшей опасностью» и вспомнив «былое мужество», «в лице Уинстона Черчилля обрела свой символ». То, что этот символ напрочь отсутствовал в выступлении Тревельяна в Конуэй-холле, помогает взглянуть на факты в некоторой перспективе.Вместо того чтобы стать предметом тщательного исторического анализа, Черчилль превратился в отполированную икону, культ которой давно вышел из-под какого-либо контроля. Любопытно, что на протяжении всех пяти стадий его жизни – заграничных приключений, Первой мировой войны, двадцатилетнего перемирия в «европейской гражданской войне», Второй мировой войны и заключительного периода его пребывания в должности – это был весьма сдержанный культ. Даже в разгар немецкого Блица не было и в помине ничего подобного тому, что произошло позднее усилиями политиков-тори и целой плеяды консервативных и либеральных историков.