В XX веке Ницше и его теории о сверхчеловеке, «воле к власти», «философствовании молотом» и «толкании падающего» подвергнутся испытанию и переоценке. В нем увидят предтечу нацизма и апологета ужасов, захлестнувших мир в кровавом столетии. Но речь сейчас не об отшельнике из Сильс-Марии и не об ошибочных трактовках его воззрений. Важным было то, что аналогичные идеи о превосходстве индивидуального начала, о социальной стратификации, о ненависти к демосу высказывались задолго до Ницше. Ими была пропитана вся многовековая история философии и литературы. Их можно найти у Гомера (VIII век до н. э.), в египетской мифологии и у греческих философов: у нежелающего считаться с мнением сограждан Мимнерма (VII век до н. э.), у противопоставляющего себя плебсу Гекатея Милетского (550–476 до н. э.), у Гераклита (535–475 до н. э.) с его «многие — плохи», у требующего от граждан неповторимости Фемистокла (524–459 до н. э.), у «ненавидящего непросвещенную чернь» Анаксагора (510–428 до н. э.), у считавшего «человека мерой всех вещей» Протагора (490–411 до н. э.), у презирающего массу Аристофана (446–386 до н. э.), у Платона (428/427-348/347 до н. э.) с его учением об иерархии. «Если же ты ищешь царства хороших законов, то прежде всего увидишь, что в таком случае для граждан издают законы опытнейшие люди; затем благородные будут держать в повиновении простых, благородные же будут заседать в Совете, обсуждая дела государства», — наставляет «Афинская полития»{36}
. Эти же идеи неоднократно высказывались и в дальнейшем, в том числе и в XIX веке: Гёте, Достоевским, Шеллингом (1775–1854), Бальзаком (1799–1850), Байроном (1788–1824), который словами своего героя Манфреда заявил: «Я со стадом мешаться не хотел»{37}. Нельзя не вспомнить и популярные строки Александра Сергеевича Пушкина (1799–1837) из знаменитого стихотворения 1823 года:Но готов ли мир к верховенству сверхчеловека, не в сфере творчества, а в области действия? Разве их было мало в истории? И к чему все это привело: непрекращающиеся войны, многочисленные революции, поругание одних идей и порабощение другими. Насколько далеко готов зайти человек, если отбросит костыли морали и примется направо и налево кроить мир по подобию своего субъективного мировоззрения и ограниченного восприятия? Задумывался ли Черчилль над этими вопросами? Наверняка. И у него перед глазами был ответ в виде Первой мировой войны. Этот ответ ему указывал на то, что власть человека над событиями — опасная химера. Мир слишком сложен, чтобы стать марионеткой в руках одного, пусть даже выдающегося человека. Над какой бы областью ни простерлась человеческая длань, всегда есть темная зона недопонимания и незнания. И чем больше амбиции, тем больше темная зона и тем масштабней несчастья, которые угрожают обществу.
Поэтому, задаваясь в «Мировом кризисе» вопросом о том, насколько «правители Германии, Австрии и Италии, Франции, России или Британии» были виноваты в развязывании войны, Черчилль дает однозначный ответ: «Начав изучать причины Великой войны, сталкиваешься с тем, что политики весьма несовершенно контролируют судьбы мира». Даже самые талантливые отличаются «ограниченностью мышления», в то время как «масштабные проблемы», с которыми им приходится иметь дело и к решению которых они подключаются из-за своей занятости лишь урывками, «выходят за рамки их понимания», эти проблемы «обширны и насыщены деталями», а также «постоянно меняют свои свойства»[725]
. Среди прочего, Первая мировая война — эта «кровавая неразбериха»[726], в которой «все непостижимо»[727], — стала потому из ряда вон выходящим явлением, что в отличие от многих драматических событий прошлого она «не имела повелителя». «Ни один человек не мог соответствовать ее огромным и новым проблемам; никакая человеческая власть не могла управлять ее ураганами; ни один взгляд не мог проникнуть за облака пыли от ее смерчей»[728]. Великая война с ее масштабами событий, «выходящих за пределы человеческих способностей», «измотала и отвергла лидеров во всех сферах с такой же расточительностью, с какой она растранжирила жизни рядовых солдат»[729].