На следующий день, уже с новогоднего, без всяких масок бала, Зоею опять вывели за непристойное поведение. Вернее, за непристойный костюм! На этот раз она какой-то хитростью просочилась на бал в глухом, приютского кроя коричневом платье. Наверное, именно в нем она навещала ночами Антонию Казимировну. Высокий ворот и рукава до ногтей выглядели среди голых плеч и рук других дам безобразно и неприлично. Сама Зося тоже была чересчур прилизанной, бледноватой, с синими кругами у глаз. Она осунулась и неузнаваемо побледнела за прошедшие сутки.
Дежурный офицер – уже другой, не вчерашний – попросил Зоею удалиться. Он обязал ее сменить платье на более открытое, с подобающим случаю декольте.
Зося шла из зала медленно. Она приняла вид христианской мученицы, которую ведут в цирк на растерзание некормленым львам, вепрям и меделянским собакам. Хищников, должно быть, олицетворяли здесь голоплечие и гологрудые бальные дамы. Многие очевидцы этой сцены сразу вспомнили модный роман
Сенкевича[9]
и то, что Зося Сенкевичем бредит. Она была в эту минуту так возвышенно прекрасна, что офицеры, бегавшие вчера вокруг Собрания, и еще кое-какие неженатые и с воображением господа потянулись вслед за ней к выходу. В мужских этих лицах, как всегда непоэтически красных, появилось в тот миг что-то христианское. Как назло, и оркестр играл какой-то плаксивый вальс. Быть может, Зося нарочно подгадала к этому вальсу свой выход. Эффект получился оглушительный.На следующий день Зося слегла. Сначала подозревали скарлатину (у одного из офицеров, носивших Зоею вокруг Собрания, в семье была скарлатина, и двое детишек умерли). Однако у Зоей началось воспаление легких, а потом и плеврит. Две недели она лежала в жару, никого не узнавала, и все были уверены, что она умрет. Кока Леницкий и Митенька Шляпин в отчаянии собрались застрелиться (позже Митя все-таки застрелился, и тоже из-за Зоей, но в других обстоятельствах).
Доктор Фрязин, испробовав все средства, решил лечить больную какими-то опасными кореньями, которые могли спасти Зосину жизнь, но могли и ввергнуть в безумие. Этому эксперименту помешала ревнивая Аделаида Петровна, расколотившая склянки.
Зося выздоровела и без корешков. После болезни она всегда становилась особенно веселой и буйной. На глазах розовела, набирала вес, наливалась своей сметанной красотой. Нетские дамы подозревали в этих метаморфозах нечто дьявольское.
Анна Терентьевна обычно узнавала о выходках Зоей с брезгливым удивлением. Вникать в подробности она не желала. Антонию Казимировну, породившую столь непостижимое чудовище, можно было только жалеть. Одного Анна Терентьевна понять не могла: зачем Зося торчит в Нетске – городе небольшом, захолустном, азиатском? Зачем морочит местных жителей, которых свести с ума ничего не стоит, так мало замечательного видели они в жизни? Зачем она позорит семью, которую по-своему любит? Ведь Зося вполне могла бы сумасбродничать в столицах, где блеску, в Зосином вкусе замешанного на грязи, хоть отбавляй. Там полно состоятельных мужчин, которых Зося любит обирать. А здесь? Ну что такое Морохин?
– Куда ты, Лиза? – вскинулась Анна Терентьевна, увидев, что племянница из столовой скользнула в дверь.
– В сад. Жарко! – ответила Лиза и зевнула.
Зевнула она притворно. Так зевали, судя по книжкам, всякие Онегины и Печорины. На самом деле ни скучно, ни особенно жарко ей не было, хотя сад-огород так и пылал зноем.
Когда Лиза была маленькой, няня с тетей заставляли ее спать после обеда. Сами они делали это без всякого принуждения. Чтоб Лиза в их сонный час не ходила из дому, ее пугали полудницей – страшной зубастой бабой, которая шастает по огородам, прячется в ботве, хрустит в кустах. Эта баба пожирает встречных детей, если дети вместо того, чтоб дремать в жарких постельках, тайком прокрадываются из дому, обирают малину, топчут грядки и суют в рот терпкую неспелую зелень, от которой потом болит живот.
Лиза давно знала, что никакой полудницы нет (прогрессивный Павел Терентьевич говорил, что пугать детей всякой дрянью могут только темные, отсталые люди). Однако послеобеденный жар, знойная тишина, запах перегретой земли и вялых листьев всегда казались Лизе таинственными. Ведь в этот час в жухлой траве, в голых колючках крыжовника, в сиренях всегда кто-то тихонько, на разные голоса сипит и потрескивает. А воздух изгибается волнами, как муаровый! Лизе давно хотелось увидеть в этих зыбких потоках мираж – дальнее озеро, или глинобитный караван-сарай, или какой-нибудь далекий город вроде Семипалатинска, перенесенный сюда тысячей отражений в пыльных частицах. Она читала, что такое вполне может быть, и надеялась увидеть что-то чудесное, когда вглядывалась в раскаленную марь. Но всегда – и теперь! – качались в волнах зноя лишь ближайшие крыши, заборы и заросли лебеды, которая от засухи сделалась хрупкой, а ее стебли и края листьев окровавились, совсем как у кладбищенской земляники.