6 ноября. Вечер
«Вечером в столовую пришли братья, доктора.
Щуровский много говорил с Вл. Гр. о состоянии болезни отца, причем не отчаивался, говорил, что силы у больного еще есть.Затем все разошлись спать, и остались только Беркенгейм и Усов.
Я заснула. Меня разбудили в 10 часов.
Отцу стало хуже. Он стал задыхаться. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый нами, сидел, свесивши ноги с кровати.— Тяжко дышать
, — хрипло с трудом проговорил он.Всех разбудили. Доктора давали ему дышать кислородом и предложили делать впрыскивание морфием. Отец не согласился:
— Нет, не надо, не хочу,
— сказал он.Посоветовавшись между собою, доктора решили впрыснуть камфару, чтобы поднять ослабевшую деятельность сердца.
Когда хотели сделать укол, отец отдернул руку. Ему сказали, что это не морфий, а камфара, и он согласился.
После впрыскивания отцу как будто стало лучше. Он позвал Сережу: „Сережа!“
И когда Сережа подошел: „Истина… Я люблю много… Как они…“Это были его последние слова.
Но тогда нам казалось
, что опасность миновала. Все успокоились и снова разошлись спать, и около отца остались только одни дежурные.Все эти дни я почти не раздевалась и почти не спала, и тут мне так захотелось спать, что я не могла себя пересилить. Я легла на диван и тотчас же уснула, как убитая»[267]
.
Из «Очерков былого»
Сергея Львовича Толстого
6 ноября
«Около часа дня,
когда я вошел к отцу, в комнате находился один только Никитин. Усов и Щуровский уже окончили свой диагноз и ушли. Отец лежал в забытьи и часто дышал.Я со страхом насчитал около 50 дыханий в минуту. Дмитрий Васильевич впрыснул камфару и стал давать вдыхать кислород. Однако отец долго не оправлялся, лицо посинело, нос заострился, дыхание оставалось очень частым. Мне казалось: вот сейчас конец. Я потерял всякую надежду на выздоровление. Это был сердечный припадок, вызвавший сильный цианоз. Кислород и впрыскивание камфары в конце концов подействовали, и понемногу сердце справилось.
Снова в озолинский домик я пришел после десяти часов.
Отец метался, громко и глубоко стонал, старался привстать на постели. Раз, присев, он сказал: „Боюсь, что умираю“. В другой раз отхаркнул мокроту, сделал гримасу и сказал: „Ах, гадко“. Раза два он говорил: „Тяжело“. Дыхание, как я считал, было более 50 в минуту.Не помню, когда именно он сказал: „Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое“
. Тяжелое, даже, скажу, ужасное впечатление на меня произвели его слова, которые он сказал громко, убежденным голосом, приподнявшись на кровати: „Удирать, надо удирать“.Вскоре после этих слов он увидел меня, хотя я стоял поодаль и в полутьме (в комнате горела только одна свеча за головой отца), и позвал: „Сережа“.
Я кинулся к кровати и стал на колени, чтобы лучше слышать, что он скажет. Он сказал целую фразу, но я ничего не разобрал. Душан Петрович потом говорил мне, что он слышал следующие слова, которые тут же или вскоре записал: „Истина… люблю много… все они…“ Я поцеловал его руку и в смущении отошел.К 12 часам он стал метаться, дыхание было частое и громкое, появилось хрипение, икота участилась. Усов предложил впрыснуть морфий»[268]
.
Из воспоминаний
Татьяны Львовны Сухотиной
«6 ноября, накануне смерти
, он позвал: „Сережа!“ — и когда тот подошел, он тихим голосом с большим усилием сказал:„Сережа! Я люблю истину… Очень… люблю истину“.
Это были его последние слова.
Будучи еще совсем молодым человеком, он гордо объявил, что его герой, которого он любит всеми силами своей души, это — Истина (у Толстого „Правда“. — В. Р.
). И до того дня, когда он слабеющим голосом сказал своему старшему сыну, своему „истинному другу“, что он любил Истину, он никогда не изменял этой Истине. „Узнаете Истину, и Истина сделает вас свободными“. Он это знал и служил Истине до смерти»[269].