Между прочим, согласно мусорским инструкциям, такие в одно купе с «порядочными» категорически не должны попадать. Чтобы потом тем же мусорам лишних проблем не разгребать. Только на то и существуют инструкции, чтобы те, для кого они писаны, про них забывали. Так что прозвучавший вопрос был вполне актуальным. Тем более, что прозвучал он как раз перед тем, как кругалю[71]
с чифиром в путь по кругу двинуться.По жизни у всех вроде как и ровно оказалось, но один парень, лет тридцати, худущий, со стылым взглядом, кого подвезли на вокзал, кажется, из «Медведя», и кто сидел справа от меня, выдал с хрипотцой с некоторым вызовом:
— Вичевойя…
Выдержав почти эффектную паузу, пояснил чуть поспешней:
— Через посуду не перепрыгивает…
— Знаем, знаем… Это не по жизни — это так, — почти успокоили его сразу с нескольких сторон.
Правы были успокаивавшие, но…
Кругаль с чефиром уже пущенный по кругу должен был попасть в мои руки, аккурат, после этого худющего со стылым взглядом.
Вроде бы и ничего нового, вроде бы давно усвоены почти научные выкладки про пути-дороги СПИДа, вроде бы и общеизвестно, что с его носителями можно и из одной посуды поесть и одну сигарету покурить, а всё равно внутри ёкнуло-торкнуло. Там же внутри чёткий голос глухо зароптал:
— Мало того, что по беспределу семёру огрёб, так ещё и спидоноса судьба в сотрапезники подкинула… Не много ли одному?
Правда, это на мгновение, на долю секунды. И чифир после этого вкуса не потерял, и зубчик шоколада, откушенный опять же после моего соседа справа, я проглотил без усилий и сомнений. Да и как иначе, когда все эти неудобства на фоне грядущих, предназначенных нам перемен — пустяки, внимания недостойные.
Сколько мы ехали, сколько стояли на неведомых станциях сказать невозможно. Это потому что часов никого из нас не было (в изоляторах наручные часы почему-то запрещены), а окна в столыпинском, воспетом ещё Солженицыным вагоне, мало того, что закрашены вроде бы и белой, но непроглядной краской, так ещё и задрапированы жалюзи. По нашим самым приблизительным прикидкам на основе обрывков разговоров конвоиров и фрагментов радиообъявлений на станциях получалось, что на дорогу ушло где-то около суток.
Впрочем, сутки ли, двое, неделю — никого всерьёз это не волновало. Какая разница, сколько ехать! Ведь в дороге не бьют, не шмонают, в вагоне тепло, есть возможность попить чаю, в баулах остаётся ещё что-то сладкое к этому чаю. Значит, ехать терпимо, ехать можно. Важнее, куда едем, что там нас ждёт, какие тонкости таит в себе ёмкое слово «положуха», адресованное к той зоне, что очень скоро станет нашей.
Только приехать в город, в котором расположена твоя зона — это ещё не значит сразу попасть в эту самую зону. Зоне непременно предшествует период нахождения «под крышей». «Под крышей» — это пересыльная тюрьма. По атмосфере и обстановке — это что-то вроде следственного изолятора. Те же самые двухэтажные шконки, те же сорокаминутные прогулки в крытом дворике, та же сечка на завтрак. Плюс ко всему уже упомянутая тревога на тему, как оно там всё в лагере сложится.
С этой тревогой пережили мы первый день в мелгородской пересылке.
За первым днём неспешно потянулся второй, к которому пристегнулся такой же нестремительный, бедный на цвет, звуки и запахи, день третий. Имевшие лагерный опыт говорили, будто переходный период между тюрьмой и зоной может затянуться чуть ли не на месяц, что — это в порядке вещей, что в этом нет ничего плохого. Последний вывод подкреплялся единственным аргументом: мол, срок идёт, какая разница в каких стенах это происходит, если условия в этих стенах сносные, что есть что курить и есть что заварить.
Тревожного напряжения от этих разговоров не убавлялось.
На четвёртый день «подкрышного» сидения кто-то неспешно вспомнил:
— А сегодня — Крещение…
Все двенадцать человек, составлявших население нашей камеры, никак не отнеслись к этой новости. И я не был здесь исключением. Дело здесь даже не в тревожной перспективе наваливающегося лагерного будущего.
Откуда взяться должному отношению к православным праздникам, когда большая часть жизни пришлась на годы остервенелого атеизма, когда глупенький тезис «летали — ничего не видели» был чуть ли не начинкой государственной политики, когда из всех этих праздников я и большинство моих сверстников знали только Пасху, да и то, благодаря съедобному приложению в виде варёных яиц в нарядной скорлупе.
Конечно, после ареста отношение к Вере изменилось. За год, поделенный между тремя московскими изоляторами, многое внутри встряхнулось и сдвинулось. Во всяком случае «Отче наш» к концу этого года я знал наизусть. А ещё я, кажется, стал понимать смысл, скрытый в откровении, что имел мужество в своё время сформулировать один из гулаговских сидельцев: «в тюрьме и в лагере я был ближе к Богу».
Тем не менее о том, что на сегодня пришёлся большой православный праздник, я не вспомнил сам, а узнал от случайного, по сути, человека.
— А ведь сегодня — Крещение, — ещё раз прозвучало в хате уже после обеда.