Если задуматься, большинство краж и заключается в том, чтобы «избавлять» обворованного от плодов его труда. Чем же тогда объяснить, что журналисты всячески подчеркивали это отягчающее обстоятельство? Вероятно, тем, что речь шла о несколько загадочном труде, о той архаичной и частной работе на дому, о которой напоминает слово «рукопись». Меня часто, при этом от души жалея, спрашивали:
— Но у вас же есть копия?!
Разве я посмел бы жаловаться на судьбу, даже упомянуть в присутствии полицейских, что в моем чемодане находилась рукопись, если бы сохранил ее машинописную версию! Веря этому, мои собеседники все-таки сожалели об утрате рукописи так, будто они наделяли некой, почти магической властью исписанные от руки листки.
— Да нет же, у меня больше не осталось
Осведомленные о нашем несчастье, стали давать о себе знать друзья. Сотня звонков, вдвое большее количество писем на несколько дней сделали из нашего дома в Б. подобие почтового отделения. Мы беспрестанно бегали к телефону (и я повторял упоминавшийся выше мой рассказ), мы расшифровывали какие-то непонятные почерки и подписи. Я, уверенный, что люблю моих друзей, с восхищением убедился, что это чувство было взаимным: они тоже любили нас. Наша сторожиха не уставала твердить о своем изумлении: она тоже не считала нас столь популярными. У меня сложилось впечатление, что на мои похороны соберется толпа народу, если только я не умру в глубокой старости или в каких-нибудь слишком экзотических краях. Я поделился этой мыслью с Сесиль, что ее не обрадовало. Мрачная шутка тем не менее соответствовала настроению тех нескольких дней, которые мы прожили в каком-то странном состоянии, среднем между эйфорией (мы знали, что любимы) и смятением (не потому ли друзья так нас ублажают, что мы претерпели более тяжелое несчастье, чем нам кажется). Мы посчитали необходимым проявлять на людях больше горя; я выражал его в том законченном рассказе — о его разработке я уже говорил, — который с многозначительными паузами превратился в более горестную версию. Я увлекся этой игрой и начал жалеть себя по-настоящему.
Почерк вконец портится
Сначала мне казалось, что дело, о котором идет речь, касается лемеха и земли. За несколько лет я приучил себя не пользоваться гладкой, глянцевой бумагой. Я готов снять шляпу перед писателями, способными царапать — нет, что я говорю! — ласкать пером листы бристольской бумаги. Раз уж на то пошло, почему бы не писать гусиным пером? Эта торжественность, вносимая некоторыми в самый скромный акт нашего ремесла, раздражала меня. (Скромность, заметим, не обходится без гордыни аскезы.)