Он ничего не сказал, не отозвался, только мотнул головой. Что это значило, никто не мог понять: позволение императрице войти или отказ подождать до лучшего времени? Пётр молчал. В голове проносились какие-то сумбурные мысли вроде того, что эта Екатерина, чёрт бы её побрал, никогда не спит, никогда не пьёт, не знает, что такое горькое тяжёлое похмелье, ей бы только обсуждать всякие дела, давать распоряжения, поэтому она не в состоянии понять его, слабого, беззащитного человека, терзаемого внутренней болью, тяжестью и апатией. Опять она будет говорить что-то, и её слова начнут отдаваться в голове громом, опять будет настаивать на чём-то и он, терзаемый разбитостью всех своих членов, вынужден слушать её и что-то отвечать.
К чёрту, давно надо послать к чёрту эту женщину, которая никогда не давала ему поблажек, никогда не могла понять его слабости и этой сухости во рту, никогда не могла быть беспомощной, каким он был сейчас. Он мотнул головой и тихо прошептал:
— Потом, позже...
Так он маялся ещё часа два, и только после полудня ему стало легче. Постепенно прояснилось сознание, мысли, а стопка старой французской водки и вовсе привела его чувства, разбросанные и разодранные похмельем, в нормальное состояние...
Он сполз с постели, и его одели, слава Богу, что можно было сидеть, пока на него натягивали сапоги, нахлобучивали огромный парик с прусской косицей позади, слава Богу, что ему приходилось быть только манекеном для одежды и обуви...
Взглянув на своё отражение в зеркале, он нашёл, что не так уж плохо выглядит, несколько бледноват, но кожа его всегда была бледной, не знала загара и здорового румянца. Под большими, навыкате, голубыми глазами залегли коричневые тени, но они никогда не исчезали с его лица. Небольшие твёрдые синеватые губы запеклись от внутреннего жара, но его лицо никогда не блистало здоровыми и яркими красками. Ямки оспин ещё более потемнели на коже, но они никогда не портили его лица, а делали его, пожалуй, даже мужественнее и твёрже.
Он нашёл, что выглядит достаточно хорошо для мужчины в расцвете лет и для российского императора. «Ничего, сожрут и так», — злобно подумал он обо всех этих расфранчённых вельможах, которых был обязан принимать, об их пышущих здоровьем лицах, об их громадных париках, скрывающих блестящие лысины и придающих лицам какую-то восточную экзотичность. «Чёрт бы вас всех побрал», — внутренне добавил Пётр.
Нет, ему не по душе были эти расфранчённые мерзавцы, любой капрал прусской армии стоил десятка таких. С ними, этими расфранчёнными льстецами и подхалимами, можно говорить только языком приказа и жестокости, но он часто не выдерживал этого тона и иногда подстраивался под их блестящую чепуховую паутину, которую они плели на балах и приёмах, под их блестящие светские фразы, которые он так ненавидел.
Он старался избегать балов и приёмов, пьянствовал в кругу своих капралов и унтеров, с ними намного проще. У этих одно преимущество: они просты и грубы, курили свои трубки, требовали жалованья и были верны не на словах, а на деле...
Он опять начал вспоминать, что же такое беспокоило его, по-видимому, что-то очень неприятное, но он не помнил, а спросить не у кого. Он, император, обязан знать, что он делал, что говорил, что приказал. Он попытался задавать камердинерам наводящие вопросы, но встречал вопросительные и непонимающие взгляды, и он оставил эти попытки...
Ах, как ему не хватало сейчас Гудовича. Тот с полуслова понимал Петра, разбирал даже его бормотание, знал, чем и когда в нужный момент успокоить императора. Этот блестящий адъютант Петра вовремя оказывал ему самые незначительные услуги. Но он сам, Пётр, отправил его к Фридриху вести переговоры о мире — он даже прозвал его «голубицей мира». Только Гудович сделает всё так, как хотел Пётр, а не так, как предполагали все эти расфранчённые Панины, Воронцовы, Шереметевы, от которых его, Петра, тошнит. Он вдруг вспомнил сцену в спальне умирающей тётки и как смиренно сообщил ему Панин, что недослышал, когда Пётр говорил ему о войне с Данией. Нет, погоди, он заставит этого Панина, старого важного толстяка, покувыркаться на плацу, заставит этого ленивого обжору с его изысканными речами и дипломатическими манерами маршировать и топать по жаре и холоду, заставит выделывать все эти артикулы... Пётр в восхищении от собственной выдумки потёр руки. Быстро слетит с Панина вся эта спесь, когда он на своей шкуре почувствует тяжесть армейской муштровки...