Пётр почувствовал, что настроение у него становится превосходным. Он с удовольствием позавтракал, позволил одеть себя в армейский мундир прусского образца — раньше он носил этот голштинский мундир тайком от тётки, Елизаветы, теперь он мог появляться в нём везде. Он уже переодел всех своих солдат в эту форму, он уже приказал переодеть всю гвардию, втайне хихикая над запретами Елизаветы, которая теперь, слава тебе, Господи, в гробу и уже не сможет ни упрекнуть, ни распечь его, словно нашалившего ребёнка. Эта мысль привела его в совершенное удовольствие, и он послал сказать, что сам проведёт развод гвардии. Развод привёл его в восторженное состояние. Гвардейцы выполняли артикулы прусского образца в точности, как он хотел, ноги в грубых армейских ботфортах печатали шаг чётко и точно, именно так, как виделось ему в его мыслях, и он вернулся со стужи в самом лучшем расположении духа. Он не пошёл в обитые чёрным сукном покои Екатерины, чтобы принимать всех этих людей, рыдающих и страдающих после смерти его тётки, и со злорадной ухмылкой подумал, как замечательно разделил обязанности — Екатерине вся печальная часть — похороны, хлопоты по устройству склепа, приём людей с их слезами и лицемерными соболезнованиями, а ему, Петру, вся праздничная прелесть вступления на престол. Король умер — Екатерине, да здравствует король — ему. По половинке фразы каждому, никто не должен быть в обиде. Он смутно почувствовал, что великий человек, и радовался этой простой и ясной ситуации с разделом одной фразы на две части.
Потом он опять стал думать, что же произошло вчера на приёме у графа Шереметева, но не смог вспомнить ничего, кроме кукольного, смазливого личика не то сестры, не то племянницы, не то дочери, не то какой-то дальней родственницы графа. Обрывки фраз, комплиментов, танцев, которые он провёл уже в сильном подпитии, но ничего чётко не вспомнил и махнул рукой. Мало ли что может позволить себе царь, император, король. Все будут лишь трепетать от восторга, если что-то сказал или что-то сделал он, царствующий монарх.
Пётр всё ещё не мог привыкнуть к своему положению и всё время ждал, что кто-нибудь одёрнет его, как одёргивала его тётка на протяжении этих длинных и трудных двадцати лет. Теперь уже никто не мог отменить его распоряжения, теперь уже никто не мог ему ни в чём воспрепятствовать. Только возникшее перед ним серьёзное, плачущее лицо Екатерины, её небольшие карие глаза, глядевшие на него с укоризной, заставили его передёрнуться. Но он тотчас вымел её лицо из своего сознания, с каким-то злобным торжеством почувствовал, что сумеет справиться с этим укоризненным взглядом и её серьёзными блуждающими словами, приводившими его всегда в замешательство и испуг.
Да, но что же всё-таки произошло вчера? Он вдруг вспомнил заплаканное лицо Елизаветы, его пассии, его первой и, вероятно, последней любви, женщины, которая так легко его понимала, умела выпить с ним, слушать жадно и без конца его нелепые россказни, умела засмеяться в нужном месте, в нужное время и в нужном месте ввернуть крепкое словечко. Он вспомнил её оспинки, которые он целовал в минуту нежности, её славные глубокие зеленовато-голубые глаза, её полные сочные розовые губы, её славный, слегка длинноватый нос, её пышное розовато-белое тело, от которого захватывало его дух... Почему же она плакала?
Он плотно пообедал и вспомнил, что Екатерина просила разрешения увидеться с ним. Он опять почувствовал злорадное торжество — она должна просить, он повелитель, он теперь господин положения. И со вздохом приказал передать Екатерине, чтобы пришла...
Он прошёл в свой кабинет, где приказал поставить точно такую мебель, какая была в кабинете у Фридриха (ему хотелось во всём подражать идеалу, королю, перед которыми он преклонялся и из-за которого так ненавидел Россию, русскую армию, загнавшую Фридриха в тупик, русскую армию, разгуливавшую и осквернявшую Берлин, город его мечты). Смутно Пётр понимал, что победа эта, победа дикой и необузданной России — победа хаоса и распущенности над стройным порядком Берлина, Фридриха, и ему яростно хотелось приостановить это варварское уничтожение педантичного порядка. Он ненавидел хаос и непорядок, видел, как рушится стройность и строгость системы Фридриха, и хотел любой ценой остановить это разрушение. Он едва не попался, когда пытался помогать Фридриху, едва не засадила его тётка в тюрьму за эти попытки. Но теперь он — властелин и не мог отказать себе в удовольствии наказать русских.