52
Сегодня Семен Львович одолжил новое перо, спросив, что я пишу, засиживаясь на кухне за полночь. Я уклончиво ответил, что черкаю всякие заметки, наблюдения и прочую чепуху. Про дневник я решил умолчать. Не для печати сии записи. Когда умру во второй раз (дай Бог, чтоб случилось это как можно позже), напишу в завещании, чтобы похоронили все бумаги вместе со мной.
Не углубляясь в расспросы, Семка куда-то ушел, предупредив, дабы я никому не открывал дверь и не трогал трубку, разговаривающую человеческим голосом. Повторюсь, что трубка называется телефоном.
Некоторое время я рассеянно глядел, как за окном под солнышком тает снег, превращаясь в грязь, порадовался весне, признаки которой в городе не так очевидны, как на природе, и вновь вернулся к дневнику, пытаясь поймать настроение, на котором вчера прекратил свои записи. Однако, просидев добрый час, ничего существенного не вспомнил. В голову лезла всякая чепуха, перед глазами танцевали пьяные морды литераторов, дерзкие вырезы женских платьев, а в ушах слышался гнойный шепот главного литературного бандита со странной фамилией Мамуев. Пожалуй, не стану описывать и конец торжества, когда собрание окончательно перепилось, а несколько пугливых фигур торопливо собирали со столов объедки в прозрачные пакеты, надкусывая каждый кусок.
Однако одно происшествие все-таки отмечу. Когда литераторы устали заниматься моей персоной и занялись привычными для них склоками и бахвальством, вдруг ожил Вруневский. Подняв свою рыжую физиономию, он долго таращился на меня, а затем, перекрестившись, придвинул свой стул вплотную и спросил:
– Денег хотите, Тарас Григорьевич? Очень много денег! Ну?!