Из комендантской чаши Николай хлебнул в первую же ночь. С темнотой в городе поднялась стрельба. Караульные сперва кидались на каждый выстрел. Кто стрелял? В кого? Больше стрельба бесцельная, бессмысленная: палят свои же, из озорства — сдернул винт с плеча, нажал пальцем, в темный свет как в копейку. Прихватили до десятка. Другие стреляют, мол, вот в ответ. Что велишь? Посадить на гауптвахту? Всех не пересажаешь. Гоняясь за любителями-стрелками, упускали матерых белогвардейцев-провокаторов, паливших в темных закоулках, а то и убийц, грабителей, охотников до чужих душ и кошельков. Оказалось, ночью перед вступлением советских войск в город бежало из Лукьяновской тюрьмы немало бандитов-рецидивистов. Утром вскрылась еще беда — массовые хищения дров, заготовленных для Киева. В Совете ухватились за голову: через неделю город нечем будет отапливать.
Следующая ночь не принесла облегчения. Начались повальные грабежи, убийства. Промышляли «лукьяновцы» и шайки, сбежавшиеся со всей голодной России в сытый край. Под видом грабителей орудовали петлюровцы, офицеры без роду и племени. Поползли слухи один другого страшнее — о тучах китайцев-нехристей с кривыми ножами, состоявших на службе у евреев-коммунистов, в Одессе высаживаются какие-то черные из-за дальних морей-океанов, волосатые, зубов полон рот.
Случались ночи, когда Николай добавочно подымал в ружье ротами таращанцев и богунцев. Сам с вечера и до утра не покидал автомобиля, мыкаясь по черным тесным тупикам городских окраин. Газеты пестрели приказами: об ответственности за хищение дров, о сдаче оружия, о борьбе против антисемитизма, о привлечении к ответственности военнослужащих за бесцельную стрельбу, об учете отпуска горючих и смазочных материалов, о правилах проезда военнослужащих в трамваях, об ответственности за распространение провокационных слухов…
Приемная комендатуры всегда битком. Толкались жалобщики, просители, частные и от всяческих обществ. Нужда в крепкой комендантской руке ощущалась у вновь создаваемых советских учреждений. По-прежнему густо вились журналисты, сторожили они у дверей кабинета, на перекрестках, зная в глаза комендантский автомобиль.
Нынче с утра Николай побывал в Казенной палате. Тревожные вести получил от комиссара по охране культурных учреждений и организаций Мазуренко. Какие-то элементы, по всему из «лукьяновцев», рвались ночью в архив. Служащие, боясь открытых нападений, отказывались выходить на работу. Там же выдал главному архивариусу охранное свидетельство:
В приемной, проталкиваясь к своей двери, Николай споткнулся взглядом о знакомое лицо. Уже в кабинете, стаскивая шинель, вдруг ощутил горячий прилив к щекам. Никита Буряк! Соученик по фельдшерской школе.
Шел тот на год старше, но это не мешало им водить одну компанию. Из Чернигова Никита. Помнил, по окончании его направляли в военный госпиталь, за крепостной вал. Укорял сам себя: до сей поры не проскочил на Гору. Четыре года! Приказав помощнику вызвать того из приемной, с напряжением глядел на дверь.
Ввалилось человек пять. Ба! Еще один — Петруня Андрей. С этим и вовсе был близок. Сдерживаясь, чтобы не кинуться на шею, крепко жал однокашникам руки, выискивая взглядом в возмужалых лицах сохранившиеся мальчишеские приметы. Находил, восстанавливал в памяти. У Андрея шрамик над бровью давний, глубокая морщина, похоже, как ножевой порез, разделила на равные доли выпуклый лоб. Не было ее…
— Бороду к усам вырастил, — оголял в улыбке обкуренные зубы Петруня. — И не угадать. А был чистеньким, румяным хлопчиком…
— Возмужал, — нашелся Никита Буряк.
Однокашники щадили. Выводя их из неловкого положения, Николай перевел разговор на давнее. Школа, как и госпиталь, существует, но едва тянет ноги. Тот же и начальник, генерал Калашников. Постарел, правда, до ветхости. На месте многие воспитатели, врачи. Перебрали всех по кличкам. Николай, не выбиваясь из веселой беседы, мельком окидывал бумагу, подсунутую Петруней. Нужда, нужда. Нет дров, нет госпитального белья, нет медикаментов, нет продовольствия… В палатах до сотни больных.
— Петлюровцы? — спросил он.
Напряженное молчание разрушил самый пожилой из просителей, с голым теменем, бритый кругом старикан, с густыми темными клочками бровей. Представили как врача. Не помнил его, ни в школе не видал, ни в госпитале на практических занятиях. Обдавая горячим дыханием стекла пенсне, шевеля бровями, напомнил с укором: