В этот же период появляются и первые переводы. В 1925 году в альманахе «Новинки Запада» (№ 1. С. 65–94) была опубликована серия отрывков из «Улисса» (из эп. 1, 7, 12, 17, 18), включающая начало и конец романа, в переводе В. Житомирского и с кратким вступлением Е. Ланна; малые отрывки из эпизодов 4, 8 появились также в 1929 году в «Литературной газете». В 1927 году в Ленинграде отдельной книжкою вышли в свет «Дублинцы» (одиннадцать из пятнадцати рассказов) в переводе Е. Н. Федотовой.[51]
Наконец, в 1928 году завязывается и увлечение Эйзенштейна Джойсом (см. эп. 16), единственная плодотворная встреча российского искусства с великим ирландцем. Как видим, ознакомительный период двадцатых годов был содержательным и даже довольно интенсивным.О следующем периоде это можно сказать еще с большим правом. В тридцатые годы внимание к Джойсу заметно возросло; на краткое время он даже оказался в центре активной литературно-политической дискуссии. Но то были уже иное внимание и весьма специфическая дискуссия, каких не знали «до эпохи исторического материализма». Созревший окончательно тоталитаризм насильственно внедрял себя во все сферы жизни, мысли, культуры. Происходил глобальный охват культуры общеобязательной идеологией: формирование жесткой единой схемы, размещавшей весь культурный процесс по следующим ячеям:
– Истинное Учение (социалистический реализм) и его лояльные адепты;
– враждебные учения и враги;
– уклоны и агенты врагов («объективные пособники», «льющие воду на мельницу» и т. п.).
Категория «попутчиков», допускавшаяся в двадцатые годы, была отменена.
В указанной схеме для Джойса было единственное место – в графе второй; и хотя в тридцатые годы в России о нем говорили больше, чем когда-либо, итог и суть всего состояли лишь в том, что художник занял это предопределенное место. Не следует рассматривать этот период как «этап изучения Джойса в СССР»: происходившее было не изучением, а пропусканием через идеологическую машину, которая выносила приговор и сортировала по названным ячеям. Иными словами, то был не литературный, а идеологический процесс, только по внешности (и то отчасти) имевший литературную форму. Изучения тут не требовалось, ибо имели значение лишь внешние (социологические), а не внутренние черты феномена Джойса; и само внимание к нему целиком объяснялось одним его чисто внешним свойством:
Из сказанного ясно, что все писания тридцатых годов не внесли и не могли внести ничего в понимание, постижение Джойса в России. Имеющиеся в них зерна искренних и верных суждений рассеяны и погребены в таком (кон)тексте, прочтение которого требует особой методики и относится к особой теме – к анализу идеологического дискурса советского тоталитаризма. Сейчас это вовсе не наша тема, и я поэтому ограничусь лишь беглой общей картиной присутствия Джойса на сцене советских тридцатых годов.
На вид это присутствие, как уже сказано, выглядит полнокровной жизнью: о Джойсе писались статьи, делались переводы его книг, на Съезде писателей прошла дискуссия о его творчестве. Но в статьях правился обряд шельмования, переводы обрывались арестами, а дискуссия имела в своей основе яркий тезис, заданный в нормативном докладе Карла Радека:
«Куча навоза, в которой копошатся черви, заснятая кинематографическим аппаратом через микроскоп, – вот Джойс».
Заметим смелое отождествление писателя с изображаемой им реальностью. Карл Радек тоже был мастер стиля.