Но я не стал уточнять: не хотелось, чтоб сейчас Токарев заговорил о Тверитинове. Утро было такое счастливое: сонные дома, и мы – мимо них, явственный шорох шин по бетонке, спешим, и пустынное поле аэродрома, а на дальнем его краю – вертолет, ожидавший нас, дверка в его темное, дурманно пахнувшее бензином чрево распахнута; небо, не по-осеннему белесое, обещало жаркий день, но пока-то волнами накатывала на нас из близкой, но невидимой пока тайги прохлада; летчики с невыспавшимися, но не хмурыми лицами; видно, они любили летать с Токаревым, заулыбались, едва увидев его, забегали по трапу вверх и вниз, чтото там проверяя в вертолетном боку, перебрасываясь непонятными нам, короткими фразами… Ждать пришлось минуты две, не больше, и это тоже было приятно – общая наша готовность к действию.
Сразу за аэродромом – пригородное шоссе, а по нему катили два молоковоза, одиноко и медленно, по сравнению с нами. И пусть тянутся: рано еще! А мы вот спешим. Хоть впереди долгий день и множество интересного, – надо спешить.
Токарев с Мавродиным сидел напротив нас с Паниным, на откидной алюминиевой скамье, помятой, в ссадинах, и тыкал в иллюминатор толстым пальцем: смотрите, мол. Там открылась из-за прибрежных сопок плотина, вся. И сейчас ясно стало с первого взгляда: камешек к камешку – сложили ее руки человеческие, уж слишком аккуратна и тонка была нитка, перерезавшая водохранилище. Вертолет, разворачиваясь, накренился, и громадное море вздыбилось, навалилось на эту ниточку, слабо выгнутую; непонятно было, как может плотина сдерживать такую силищу воды, только у берегов зеленовато-голубую, а под нами – омутово-грифельную, бездонную.
Токарев наклонился через широкий проход, прокричал, чтоб услышали мы за гудом мотора:
– Я памятник воздвиг себе нерукотворный! – и руки поднял кверху, обозначая в воздухе нечто могучее, улыбался, сдвинул потерханную кепчонку к затылку, одна бровь приподнята, а другая – вниз, открывшийся лоб-гора наморщен заносчиво вроде бы, а улыбка доверчивая: вот я, весь тут, счастлив и не скрываю того.
Но Панин, искоса взглянув на друга, чуть приметно нахмурился. Чем-то ему, видимо, не понравился Токарев в ту минуту.
А мы уже летели над дикой тайгой.
Тут стояли леса сосновые, ровные. Редкие осинки, багряные, и березы, желтые, видны были издали, как восклицания. А сопки с окатыми плечами дыбились, одна к одной, темно-зеленые, почти черные внизу, под нами, и синевато-розовые, уже освещенные солнцем вдали. Четкая тень вертолета скользила по их горбам далеко в стороне от нас, и мне все казалось: кто-то еще летит там, я оглядывался, но ничего, кроме белесого, будто б нездешнего неба и пятнистой шкуры тайги, – солнечносалатовые просверки на взлобках и темные провалы в падях, колеблющиеся, как вода в глубоком колодце.
Вертолет летел теперь уж вроде не торопясь. Будто ему всего лишь и надо было – вырваться из города, чтоб ощутить таежную эту, безмерную свободу, нерастраченность сил, укрепиться в собственном уменье летать, – куда ж теперь-то спешить?.. Тень его плыла по гребням сопок, а срываясь с них, внезапно провалива-, лась в черные окна падей, но и снова по вершинам сосен вскарабкивалась к свету, каждый раз обретая вроде б иную, более яркую и плавную четкость.
И все ж таки Токарев сам вспомнил о Тверитинове, прокричал мне:
– Как вам вчера архитектор, ДНБ? – Светлые глаза его прищурились, что-то отыскивая на моем лице.
Я не стал отвечать, а спросил:
– Вы не знаете, из какой он семьи, Тверитинов?..
Приятно встретить по-настоящему интеллигентного человека.
– Из самой простой, – сказал Токарев, – из крестьян Орловской губернии.
– И вдруг грубовато сострил: – Где-то вычитал я фразочку: «Отбился от стада, пришлось человеком стать».
Панин, теперь уже не таясь, взглянул на него с осуждением, и Токарев вспылил:
– Ну а что вы все носитесь с ним? ДНБ, ДНБ! Социология! Футурология!..
Глаза Панина стали удивленными. И Токарев пробурчал на полтона ниже:
– Ну что ты смотришь так?.. Это я себе говорю, себе! Я – практик. И нет у меня ни времени, ни сил, ни денег на досужие эти штучки!
Владимир Евгеньевич и сейчас ничего не ответил.
Я тоже молчал. Токарев, махнув обиженно рукой, повернулся к Мавродину.
Я удивился бурной этой реакции Токарева, взглянул на Панина. Должно быть, вчера и они толковали о Тверитинове – иначе к чему б такое?.. Но Панин мне ничего не объяснил, а только проговорил:
– Парадокс нынешней хозяйственной системы – и у нас в науке тоже так! – в том, что формально руководитель вроде бы не имеет никаких прав, почти ничего ему не решить без десятка виз, подписей, без оглавлений плана. А на самом деле – все может! И все ему простится, если он сумеет доказать, где надобно: действия его, так сказать, во благо. И выходит: может он так, а может и этак, хотя бы и прямо противоположным образом поступить, если только – не откровенный дундук. Формально ответственность юридическая подменяется административной, а на практике, бывает, – произволом… Тот случай, когда возможность выбора нехороша.