За шумом мотора Токарева не было слышно. Он горячился, высчитывал, загибая пальцы… Мавродин хмурился. Похоже, он вообще не умеет улыбаться. Немолодой мужик, с лицом круглым, обветренно-красным, будто лаковым; кожа тонкая, словно пленка, – обмороженное, должно быть, лицо. Кожаные ичиги. И картуз тоже кожаный, весь обмятый, вытертый, – дедовский еще, наверно, картуз, во всяком случае, я не видел, чтоб такие продавались где-либо, но по тайге, по урманам бичевать – удобный… Глаза, табачного цвета, смотрят на Токарева неподвижно. Что-то неуловимо кошачье в них, какой-то блеск хитрый… И я вспомнил, как Токарев нам его нахваливал:
– Это ж дремучий мужик! Такие теперь вовсе повывелись! Вот краски чистые бывают, без всякой примеси, так и он – весь охристый, едучий!..
Михаил Андреевич и настоял взять Мавродина в тайгу, слетать на какое-то дальнее зимовье, если не поохотиться, то хоть взглянуть на настоящую, девственную тайгу, куда леший не хаживал, а один лишь – Мавродин.
Панин отнекивался, он спешил выбраться к своим экспедиционникам, узнать, как там идут опыты их с кедровками. И тогда Токарев воскликнул:
– Это ж невероятный тип, Мавродин! Восемь лет отбарабанил за дезертирство, и знаешь почему?..
Рассказал: Мавродин жил где-то на Таймыре – он там и родился, и «выкис», как сам о себе говорит, – когда в сорок третьем, осенью разыскала его повестка из военкомата – призывная. А там райцентр был в те годы кочевой: где олени пасутся, тут и райком, и райисполком, и военкомат, за год чуть не весь полуостров избродят. Мавродин решил: чем их искать, лучше – прямиком до Красноярска. И пошел пешим ходом. Это сейчас по всему течению Енисея регулярные аэрофлотовские рейсы, а тогда единственная верная надежа была лишь на собственные ноги.
Шел Мавродин не спеша, он вообще человек несуетный, припасы ружейные экономил – только чтоб сытым быть, для того и стрелял, тем более, что в иных местах приходилось отсиживаться чуть не месяцами: то метели, заносы снежные, а потом – разливы рек, пожары и таежные непроходимые заломы. А то и хворь прихватывала его на этом страдном пути. Пооборвался – надо одежу сшить, а для того – добыть оленя, кожу выделать: опять остановка. Но шел неуклонно к югу и так добрался до Красноярска – через год с лишком, в конце сорок четвертого.
Наверное, думал Мавродин, совершил он немалый подвиг. Да оно, пожалуй, и было так: шутка ли, в одиночку половину азиатского материка протопать! Перед тем, как идти в краевой военкомат, побрился он и почистился, шкуры кой-какие, что в тайге оставлять жалко было, в приемном пункте «Заготпушнины» обменял на костюм и городскую рубашку. И в вестибюле, на первом этаже, дежурному беспалому лейтенанту Мавродин отдал свою повестку, тот самый листок, который случаем доставили ему год назад и который нес он бережно, прятал на самой груди, пропотевший, обтерханный, на сгибах изведшийся до дыр. Но все же можно было разобрать на нем, когда и кому прислан.
Лейтенант, как прочел и понял, что к чему, так переменился в лице, белым-белый стал, залихотило его, затрясло. И он тут же левой рукой стал тащить из кобуры на боку пистолет, а правой, беспалой, судорожно загребал воздух, вскочил и вдруг, как деревянный, не сгибаясь, плашмя завалился в этой своей дежурной будочке на бок. И уж на полу тело его, ломая табурет и шатучий столик, стало выписывать полукруги, биться в припадке, – как рыба, выброшенная на берег. Мавродин бросился усмирять его, а лейтенантик хрипел предсмертно вроде бы, тут и еще народ сбежался. Мавродина оттолкнули, объяснив: у лейтенанта – эпилепсия, после фронтовой тяжкой контузии.
Только тогда Мавродин начал догадываться: что-то неладное он совершил, но что именно, не мог понять до самого трибунала, «тройки», которая осудила его за дезертирство. Дали ему пятнадцать лет, но по «ворошиловской» амнистии в пятьдесят третьем выпустили; отсидел он свое честно, без единого взыскания, но как сам признавался: эти восемь лет его «совратили», приучив к людишкам, и теперь надолго в тайгу да еще в одиночку забираться ему стало невмоготу. Если только нахватом да еще с кем-то несколько дней вырвать – это он любит… Так получалось по токаревскому рассказу: чуть ли не нынешнее счастье Мавродина целиком зависело от Панина, от его согласья слетать к дальнему, вовсе ненужному никому из нас зимовью. И Владимир Евгеньевич, угловато вздернув плечи, согласился.
Но непохоже было, чтоб Мавродин радовался поездке. Этот кошачий взгляд его и хмурая неподвижность красного лица… Он и на Токарева, все о чем-то толкующего, не смотрел, косился в оконце.
Мы пролетали теперь над какими-то озерами, – одно и второе… Вода в них была непроницаемо-черной, зеркальной; видно, крепко настоялась на всяческой прели, мхах и хвое. Тень вертолета на поверхности озер стала голубоватой. Берега неровные. Заливчики заросли камышом. Утки спешили спрятаться в нем, едва заслышав гул мотора. Но иные выводки – коричневые запятые, одна за другой – поднимались на крыло, тянули, косо вспарывая воздух, к противоположному берегу.