Нетрудно было выяснить по телефону: Николай Герасимович Грушков, после окончания аспирантуры филфака уехал из Лопасни в Воронеж, преподавателем университета.
Я написал ему все, что знал о Корсакове и его сестре Татьяне Николаевне, о Токареве и Циеме, о рисунках и листовках, о Зоммере и Фрице Гронинге, не упустив, кажется, ни одной важной детали, с надеждой: хоть какие-то из них напомнят Грушкову давнее и, может, забытое. Я уговаривал его, просил, убеждал быть столь же подробным в ответе – слишком многое от него зависит.
Проще было бы самому поехать в Воронеж. Но как раз шли две статьи, которые я готовил к печати, авторские, и мне никак нельзя было отлучиться из редакции. А ждать я не мог. И это – тоже объяснил Грушкову, отправив письмо в тот же день.
Чёт – нечет, нечет – чёт…
Панину я решил пока ничего не говорить, даже не позвонил. Хотя все последнее время приходил на улицу Грановского часто. Уж два-то раза в неделю непременно. Шел старым своим, студенческим маршрутом: от Садового кольца, из дома, пешком – арбатскими переулками к улице Калинина, бывшей Воздвиженке, а тут – рукой подать. Церковь Знамения во дворе всегда встречала меня, мерцая каменными своими узорами радужно, хотя и неброско. И каждый поход такой был как праздник, утверждение сущего.
Улица Грановского, 2. Все-таки славно, что она называлась именно так – «Грановского».
Даже если не заставал дома Панина, Наталья Дмитриевна, хозяйка квартиры, разрешала мне заниматься в комнате Владимира Евгеньевича.
От мужа Натальи Дмитриевны, историка, осталась прекрасная библиотека – старые, еще прошлых веков издания. Да и Панин собирал книги. Тут было в чем порыться. Я устраивался на стремянке с вытертыми до лакового блеска деревянными ступеньками или прямо на полу, обкладывал себя книгами, как баррикадами. Пиршество богов!..
Но все же приятней бывало, когда Панин встречал меня сам, а потом сидел за столом, что-то писал, читал, не оглядываясь, а я чувствовал, что не мешаю ему. Уже не стесняла меня его молчаливость. Наоборот, в ней открылся простор – быть самим собой, простор доверия.
Мне странно было думать: уже год я знаю Панина – год! – а в нем чуть не каждый день невероятной плотности, дни, как камни, которые можно взвесить в руке и кинуть, если б только хватило на это сил; груда камней, обвал, придавивший к земле… Но, нет, случались и дни, когда можно было выбраться из-под обвала, встать на эту груду, чтоб с нее заглянуть подальше, в еще незнакомое.
Какие долгие дни и какой быстролетный год!.. Даже по внешности Панина можно было угадать, как стремительно бегуче время. Седые волосы его еще поредели, а лоб словно вырос вверх и раздался, обматерел, кожа рук стала серой, как старый снег, а вены под ней – голубее… Мне теперь нужно было видеть его постоянно. И рядом-то с ним все прошлое казалось вроде бы вовсе не бывшим.
Однажды я спешил к назначенному им времени и пошел проулком неожиданным для себя, догадавшись, что так быстрей. И тут увидел на углу магазинчик зеркал. Тот самый. «Выходит, подсознательно я избегал ходить мимо? Ведь так прямей! – сообразил я и рассмеялся легко. – Так ведь тот человек был не я, вовсе не я!»
Вспомнил: когда женщина, которая была моей женой, отыскала за шкафом выбранное ею зеркало, она не удивилась и не обрадовалась: рассердилась. Как это мог я ее разыграть в тот давний осенний денек, зачем?! И почему, сделав это, спрятал зеркало за шкаф – совсем из нее дурочку сделал! Хоть бы выбросил зеркало – и то лучше!.. Что-то в этом роде твердила она не один день. А я никак не мог взять в толк, что же все-таки ее возмущает, почему не в силах она отнестись к случившемуся как к шутке.
Но теперь-то я удивлялся лишь своей инфантильности.
Зеркала в витрине магазинчика стояли за толстым простым стеклом и оттого, наверно, были смешливыми, как тронутые ветром весенние лужицы. Уж они-то теперь явно считали меня своим и почти всегда пускали вдогонку зайчиков.
Но теперь я не мог пойти на Грановского, не дождавшись письма Грушкова.
Письмо пришло с вечерней почтой.