Ничего особенного в тот солнечный воскресный день они не должны были делать. После обеда всем хефтлингам разрешалось по лагерному распорядку выйти гулять на главную «аллею» Зеебада – дорожку, посыпанную толченым красным кирпичом. Вдоль нее выстроилось, примерно, полсотни бараков. И несколько «улиц» уходило вбок. Была команда: каждому старшему вывести на прогулку свою тройку, у предпоследнего перекрестка подравняться и, хоть не печатать шаг, но как бы невзначай всем троим, пусть и по-разному, приподнять правую руку – знак готовности ко всему, почти что приветствие бойцов республиканской Испании: «Салют, камарадо!» – и, не доходя до конца главной улицы, повернуться и идти обратно.
Непосвященный не мог ничего заметить. И никто не знал, что в бараке, на этом предпоследнем перекрестке лагерных улиц, у окна стоят Токарев, Панин и Вальтер Винер, начальник интернационального штаба подпольщиков, и видят, как одна за другой – одна за другой! – тройки бойцов, «боевиков», – так называли их немецкие друзья – выравниваются под самым оконцем, плечо к плечу, и правую руку – кверху, кто дотронется пальцами до лица, кто застегнет ворот, а кто поправит берет… Но у всех в тот миг глаза становились попросту человеческими, какие в те дни редко удавалось видеть в концлагере. Даже если б они не поднимали рук – а иные еще и в кулак пятерню сжимали: «Салют, камарадо!» – если б даже просто шли вместе со всей толпой хефтлингов до самой лагерной брамы и лишь там – по теченью – уходили вбок, все равно по этим глазам и лицам можно было угадать людей свободных в понурой толпе. Да, свободных. Каждый из них в тот день не раз и не два будто б уже бросился на проволоку и атаковал эсэсовские казармы, и взял штурмом комендатуру, и захватил казармы охранников, и сбил гранатами с вышек пулеметчиков, которые стояли там, словно оловянные болванчики – прямые ноги расставлены врозь, а вместо головы каска, лишь под ней прочерк рта, который может только орать и глотать, – так вот, в тот день все они проглотили свинцовый кляп, и там, на вышках, торчали их чучела, камуфляжи, а люди живые только и двигались по главной лагерной улице.
А Винер, Токарев, Панин и подсчитать смогли: лишь здесь, в основном лагере Зеебада, – филиалы не в счет – мимо них прошло, салютуя, больше четырехсот человек.
Четыреста зачинщиков! А разве остальные хефтлинги не пошли бы в бой вслед за ними? И разве сам этот смотр-парад не был восстанием!..
Панин рассказывал это, а я думал: «Он сейчас ни слова не произнес о письме Грушкова, потому что невозможно для него словами выразить оценку духовных качеств ни одного из своих друзей по Зеебаду, ни Корсакова, ни Токарева, ни Ронкина, никого… Всякое определение сейчас прозвучало бы однозначно, легковесно, и оно невольно бы разделило их. Но высшая-то мера мужества – всем зеебадовцам одинаково – вот этот смотр-парад, готовность к восстанию. И он прав: не так уж важно, состоялось ли оно на самом деле или нет.
Не просто мужества – единства. Пусть бы впоследствии кто-то и пытался отделить хоть одного – от всех. Но и это рядом со смотром-восстанием тоже не так уж важно. Именно это Панин, деликатный Панин и старается мне объяснить без слов, вспоминая сейчас – не раньше и не позже – о том воскресном, лагерном, необыкновенном дне… Как хорошо, что и я отдал ему письмо Грушкова молча, ни слова не сказав ни о Корсакове, ни о Токареве!..»
Панин умолк. Я заговорил о том, что собираюсь делать дальше. Он перебил меня:
– Но ведь Долгов еще в больнице.
– Так, может, это и лучше? Без него, глядишь, и Татьяна Николаевна себя иначе вести будет. Она же запугана им!..
Он ничего не сказал, но взглянул на меня с укоризной. Мол, в том-то и дело, что запугана. И я представил себе: она отдаст мне рисунки брата, но каково ей потомто будет объясняться с Долговым!.. Как я сразу не сообразил!
– Вы правы, Владимир Евгеньевич: тут дело можно вести только с самим Долговым… Что ж, подождем.
Чего-чего, а ждать я за последний год научился.
Он улыбнулся добро.
Мы просидели допоздна, разговаривая о разном, еще не зная, что нас ждет завтра.
А назавтра, вечером мне в редакцию принесли телеграмму. Она была невнятна, нелепа:
«ВАЛЕРИЙ ТОКАРЕВ ПОГИБ ДРАКЕ МОЙ САША ОСУЖДЕН ПРЕДНАМЕРЕННОЕ УБИЙСТВО ЕСЛИ МОЖЕТЕ ПРИЛЕТАЙТЕ ПАНИНУ НЕ СООБЩАЙТЕ РОНКИН».
И все.
«Валерий – это сын Токарева. Ну да! Михаила Андреича сын. Не иначе – ошибка телеграфиста! Но убеждали в подлинности случившегося слова – «Панину не сообщайте». Может, оттого убеждали, что я не сумел отыскать в них никакого смысла. Оберегает Ронкин Панина?.. Но это слишком уж просто: ведь если все так, как в телеграмме, рано или поздно станет оно известно Владимиру Евгеньевичу! Да и вовсе не слабонервная барышня он, чтобы… Но о чем я думаю?..