До конверта не дотронулся. Явно брезговал. И я сам достал из него мятый листок, вырванный из школьной тетради, прочел:
«Дорогой, многоуважаемый товарищ профессор!
Вы вернули мне память на всех подлецов, сделавших мою жизнь, сына красного революционера, несчастной.
И за то вам спасибо. Но они посмели из-за моей доверчивости злоумышленно таить до сих пор подробности жизни отца от всех людей и от меня, в частности.
Зато теперь болезнь – следствие аварии, к которой меня подстрекали, – крепко научила необходимой бдительности. Потому что и самое малое могут отнять у тебя в любую минуту люди, настроенные против святой гражданской войны. И я, как и в дни болезни, так же неотступно надеюсь на вас, что поможете теперь обрести не только память, но и давно причитающуюся мне жизнь прямого и единственного потомка старого большевика, погибшего в боях со славой. В частности – пенсию, персональную, причитающуюся мне давным-давно, а теперь в моем положении инвалида безвыходно необходимую. Иначе всякая районная шавка или даже домоуправ будут и впредь разговаривать сверху вниз и чинить препятствия.
Заранее благодарный, посылаю вам шапку, сшитую своеручно моей женой из лично выращенных мною кроликов.
Еще раз спасибо!
– Значит, выздоровел Долгов?
– Да. Оказывается, как раз вчера выписали. А я не знал… Шапку я в мусоропровод спустил, – Панин, брезгливо поморщившись, показал, как нес ее двумя пальцами. – А письмо вам оставил: что-то стряслось у него, и не иначе, затевает пакость наследничек.
Я усмехнулся.
– Вернули память!
– Я – ученый, – грустно ответил Панин. И это – упреком мне прозвучало.
Но теперь не до Долгова было. Хотя я не забывал грустных слов Панина. Впрочем, и помнить о них мне вроде не было надобности: все последующие события, дни летели стремительно и предопределение. Даже собственные мои поступки, самые неожиданные, больше не зависели от меня и не удивляли. Главное, очень уж быстролетно все совершалось. Изо всего сущего остались в памяти чуть не одни диалоги.
Главный редактор, как нарочно, был в отпуске. И говорить пришлось с его замом. «Он теперь на мне отыграется!» – думал я, рассказывая о Ронкине, о телеграмме.
– А убитый, говорите, сын начальника строительства Токарева?
– Да.
– И говорите, сын Токарева нападал в этой драке?
– Да.
– Пусть так. Но зачем нам вмешиваться в судебные всякие перипетии? Вот и недавно мы выступали со статьей на юридические темы. Разве это дело нашей газеты? Наша газета – орган общественно-политический прежде всего, нельзя же этого забывать! Существует теперь журнал «Человек и закон». Наконец, «Литературка» часто поднимает такую тематику, – им и карты в руки! Почему – мы?
– Но я и хочу прежде всего разобраться не в юридической, а в нравственной стороне дела: почему паренек, совершенно неспособный на убийство, поднял нож, почему? – вот что для меня важнее всего. Да разве для меня только?
– Неспособный, а все ж таки убил?
– Да, убил.
– Вот видите!.. И эта ваша нравственная сторона… знаете, с какой стороны на нее взглянуть! Писать-то надо будет непременно не только об убийстве, вольном или невольном – неважно! – но и об убитом, о родне его, так?.. Сын Токарева, известного человека… В горе он сейчас – это вы понимаете? И трепать его имя?
Это – нравственно?
– Я не знаю всех обстоятельств дела, поэтому не могу ничего решать заведомо. Но если не будет в том надобности, зачем же называть в статье фамилию Токарева? Можно и обозначить ее всего лишь буквой «Т».
Или любой другой. А может, и наоборот: публичное сочувствие Токареву надо высказать? Почему не помочь ему в трудной ситуации?
– Ну знаете! – он ухмыльнулся нечисто как-то. – Если б такая помощь требовалась, Ронкин бы вам не звонил. Не звонил!
– Да это я ему звонил, я!