Кровать, в обычные дни бывшая местом самого уединенного и покойного существования, во время болезни обретала публичное достоинство и почтенность. Надолго переставала она быть местом моих уединенных вечерних занятий: чтения взахлеб и игры со свечкой. Под подушкой уже не лежала книга, которую я каждую ночь последним усилием туда заталкивал, начитавшись вопреки запретам. Не случалось за эти недели и потоков лавы с крохотными пожарами, расплавлявшими стеарин. Наверное, болезнь не отнимала у меня, в сущности, ничего, кроме этой игры, я забавлялся ею в молчании, с замирающим дыханием, и неизменно сопровождал ее сокровенный страх – предвестник другого страха, в более поздние времена бывшего спутником такой же игры на такой же границе ночи. Болезнь должна была прийти, чтобы очистить мою совесть. И совесть становилась чистой, как каждая пядь гладкой простыни, дожидавшейся меня вечером на свежей постели. Стелила мне обычно мама. Сидя на диване, я смотрел, как она взбивает подушки, встряхивает одеяло, и думал о тех вечерах, когда после ванны мне подавали на особом подносе легкий ужин. Под глазурью фарфорового подноса, среди плетей лесной малины прокладывала себе путь женщина, старавшаяся удержать на ветру знамя с девизом: «На восток или на запад поезжай – дома лучше, чем в гостях, не забывай!» И воспоминание об ужине в кровати и о листьях малины были тем приятнее, что тело, казалось, навсегда распростилось с «низкой» потребностью в пище. Зато оно жаждало историй. Мощное течение, переполнявшее их, пронизывало тело, сметая болезнь, как сор и щепки. Боль была плотиной, которая задерживала течение рассказа лишь ненадолго; окрепнув, оно размывало плотину боли и уносило ее в бездну забвения. Мама, ласково гладя, разравнивала ложе этому потоку. Я любил ее ласку: в маминой руке жили истории, которые она соглашалась мне рассказать. И озарялось светом то немногое, что я с тех пор знаю о своих предках. Припоминались то карьера кого-нибудь из предков, то жизненные правила дедушки, словно они должны были разъяснить мне, что я поступил бы неосмотрительно, из-за своей ранней смерти лишившись крупных козырей, которые оказались у меня на руках благодаря предкам. Насколько близко я очутился от смерти, мама проверяла два раза в день. Она осторожно подходила с термометром к окну или к лампе и обращалась с тонкой стеклянной трубочкой так, словно в ней заключена моя жизнь. Позднее, когда я подрос, представление о том, что в теле живет душа, было для меня не более хитрой загадкой, чем загадка стеклянной трубочки термометра, в которой, по моему убеждению, была заключена вечно ускользавшая от взгляда нить жизни.