Утром в наш сад, где я сидел на пеньке и пил кофе, вбежали три школьницы и, склонившись к моим босым ногам, касались их пальцами. Я стоял с чашкой, не зная, что говорить от смущения, так и глядели друг на друга, еще долго не расходясь, чуть потупясь и улыбаясь. Хутор небесных детей, поэт-мистик Кабир, идущий меж ними под двумя покрывалами, Мотя с кошелкой, ачарьяджи с ломтиком арбуза в девичьих пальцах, чапалы, взмывшие в небо, тело как храм души, танцующая апсара из пятого класса в волшебном лесу воображенья, ветерок пятнадцатого века, гуляющий по огородам, мужчины и женщины, короли и нищие, брамины и зеленщики, Шива и Аллах, Будда и Христос – как единое, и нет ничего, кроме дхармы и песен, и черно-бирюзовых бабочек, пишущих в воздухе конституцию Индии, помнящую Кабира.
Как же назывался тот хутор? Ачарьяджи сказал, что от них на юг к царству Бастар лучше ехать через Нагри, туда ходит автобус, правда, раз в неделю – окольной джунглевой дорогой, если его перед тем не перехватят маоисты-партизаны или загулявшая свадьба. Завтра как раз его день. А в Нагри есть у него знакомый, тоже кабировец, учитель санскрита, он меня встретит на автостанции. Такая эстафета случайных неслучайностей от Шравабелаголы до накрытой ведром гадюки Рассела в школьном коридоре и учителя санскрита, от которого сбежал и оказался с Рамизом в лесной хижине с этим вдруг охватившим меня тревожно светлым предчувствием, с ним и вернулся в поселок.
Наутро собрал вещи в номере, пошел завтракать за полог к знакомому мусульманину, там ко мне подсел молодой преподаватель колледжа и уговаривал выступить у них. Это особый колледж со столичной командой учителей, платный, но большую часть покрывают спонсоры. Я сказал, что с радостью, но уезжаю через пару часов. Но пару-то есть, спросил он, и, позвонив директору, сказал мне: мы готовы прямо сейчас, поехали?
В зале собралось человек триста или больше, разных возрастов. Младшие классы сидели на полу, старшие – стояли вдоль стен. Директор в спешке слегка напутал, назвав меня режиссером фильмов National Geographic. Когда он закончил, я пересел со стула на пол, они притихли. В дальней части зала сидели мальчишки, впереди – девочки, я выбрал одну в третьем ряду, чтобы рассказывать ей, внимательно смотревшей на меня и в то же время чуть отстраненной – и от подружек, и от происходящего. Как, впрочем, и я. Что же я мог сказать им, каким опытом поделиться, когда их опыт на тысячелетья глубже моего, несмотря на их возраст. И все же потихоньку начал, что-то рассказывал о своих путешествиях, о людях, о джунглях, о моем чувстве Индии. И об открытости как, наверно, единственной стратегии, которой как-то держался. Вернее, не я, а она, открытость, держалась чего-то большего – может быть, чувства жизни, а я уж как мог, доверялся им. Даже когда казалось, ни пути, ни чувств. Потому что сама жизнь – голая, открытая. И как открытая рана – тоже. Говорил и думал, насколько я тут не договариваю? Как та девочка, видевшая себя апсарой. И незаметно перешел к разговору о знании. Что это, говорю, зачем оно? И что за ним, за чертой его накопления? Молчание? Но, наверно, особого рода – того, что проступает по ту сторону речи, знаний, опыта. Мудрость? Может ли она помочь нам с ответом, в чем же смысл нашей жизни? Вряд ли. Что ж остается? Вопрос. Но если пытаться ставить его предельно чутко и глубоко, если вкладывать в него всего себя, то может возникнуть некая ответная вибрация мира, еле слышно, шепотом говорящая тебе: я с тобой, я с тобой… Но кто это говорит, чей это голос?
После этой встречи, когда все уже расходились, а я еще отвечал на вопросы окруживших меня детей, та девочка, которой все это говорил, дождавшись своей очереди, спросила: а когда вы в первый раз услышали этот шепот? В первый, задумался я, уже так сразу и не вспомню, а в последний – вчера, рядом с вашим поселком, в лесу.
Купил на рынке корзину фруктов и овощей, взял рикшу и отправился к хижине. Ехал и думал. Вернее, не думал, но что-то бедово речевое во мне теребило, просилось наружу и не знало, как. Хотя казалось, что уже никакого смысла в том, чтобы пытаться прояснить происходящее с помощью слов, нет. То самое тревожно светлое чувство, охватившее меня в хижине, которую вчера покинул, и теперь становившееся все острей с приближением к ней. И речь понимает, что она здесь не на своем поле, но смириться не может, и теребит, теребит, и угла не найдет.