Мерцающий жар, в котором тихо сипят осыпающиеся миры. По сторонам этого костра мы и спим на земле со вторым отшельником, поочередно просыпаясь и продвигая тлеющее бревно. Не знаю, как, но каждый из нас, чувствуя время этой очередности, просыпается и, перекуривая, поглядывает на другого, но не прямо, и спящий видит это сквозь сон. А утром, в светающей синеве, мы сидим у костра, я пью приготовленный в турочке на огне кофе, а он кормит чечевичным супом с ложки попугая, разговаривая с ним, дуя на ложку, остужая, когда тот покачивает головой, жалуясь взволнованным лепетом, что горячо. Солнце уже поднялось и скользит между жердями крыши, перемещая полосы света на земляном полу. Вот так и разговор у нас происходит, как эти перемещения света. Даже когда затрагиваем то, к чему и в родном языке подступиться трудно. Казалось бы, два-три взгляда, звука, жеста, а обернешься: целая жизнь прошла.
Пошел прогуляться по лесу, гуруджи сказал, чтобы был осторожней – медведи, леопарды и, как он добавил вослед, разные духи.
Лес тут чудесен – с большими полянами и прогалами, с чередованием дебрей и воздушного редколесья, заштрихованного солнцем. Странное дерево: на высоте полутора метров от земли в нем торчит камень, проткнувший его насквозь. Так и растет с камнем в сердце. Прилег под этим деревом, солнце еще высоко и вся поляна видна отсюда, если что. Прикрыл глаза. Чувствует ли оно этот защемленный камень? Давно с ним срослось, запеклось по краю, ни щели между живым и мертвым. Сквозной раной, но не отпустит, не расстанется. Что мы знаем об их отношениях? Трава, рядом растущая, знает, они сообщаются, а мы нет. С нами мало кто разговаривает. Честнее сказать – никто.
На обратном пути к хижине увидел в зарослях быка с крашеными рогами и оборванным колокольчиком на шее. Постояли, глядя друг на друга. Деревня бог знает где. Ну что, садху, говорю, все верно, родил детей, пробовал создать семью, дом, пришло время пути, последнего странствия? Мотнул головой в сторону, побрел вглубь. След медведя на тропе, вчерашний. А уже на подходе к хижине – лангуры, мама с ребенком, на самой верхней ветке высокого дерева, просто в небе. Приблизил зумом: она смотрит вдаль, в пустоту, а малютка сосет ее грудь. Но почему на этой крайней ветке в небе, почти не чуя под собой земли?
Под навесом хижины уже сумрачно, и я не сразу заметил в дальнем углу мальчика лет двенадцати, он сидел на земле, вытянув вперед ноги и держал перед собой руки с соединенными ладонями. Над ним стоял обнаженный по пояс второй какá с ножом и быстро перемещал его от темени мальчика вдоль тела к ногам. Когда я подошел ближе, увидел, что он обрезает веревочные путы, натянутые от шеи к ладоням и оттуда – к большим пальцам ног. Быстро, в тишине, без слов. Перед тем он взял бумажный сверток и проделывал с ним то же самое, перемещая его вдоль тела мальчика в той же последовательности. Теперь развернул сверток и ополовинивает ножом на земле дикие плоды – лайм и что-то еще лесное. Последний плод оранжевого цвета он режет прямо на темени мальчика, но особым образом – как бы танцуя острием ножа по сторонам плода. Это я наблюдал еще издали, не очень понимая, что происходит. Теперь он наливает воду из кувшина в ладонь и кропит ему темя. Видно, снимал порчу. Мальчик встал и исчез. Какаá собрал следы и вынес в лес.
Поздний вечер, сидим у костра, пьем чай, из тьмы со стороны леса выходят четверо, присели к огню. Один с таблой, другой с фисгармонией и молодой отец с дочкой. Почти без слов, поздоровались, кивнули, присели. Какá налил им чай. Лица в отсветах, ночь, тишь. Даже неясно, знают ли они друг друга. Вроде бы да, но и нет. Видно только троих из них, отец сидит в глубине, куда отсветы не доходят. Дочери лет восемь-девять. Но и семь тысяч. Невозможно отвести взгляд от нее. Но и смотреть прямо – невозможно.