Я же утратил покой под впечатлением увиденного, а когда мы покинули дом Бергсона и Лавасюр рассказал, что женщина — единственная дочь философа, она глухонемая и занимается скульптурой, я был буквально потрясён.
По дороге домой мы с Лавасюром зашли передохнуть в кафе, куда он обычно захаживал по пути, и я всё старался объяснить другу свои чувства. Не помню, в какие слова были облечены мои объяснения, но говорил я о том, что философия Бергсона не может не нести след человеческого несчастья: единственная его дочь — глухонемая.
И ещё я говорил вот о чём. Сама по себе философия Бергсона достаточно сложна, но он стремится донести её до читателя на множестве интересных примеров из повседневности, и эта лёгкость стиля родилась, возможно, из чувства отцовской любви, из стремления быть понятым глухонемой дочерью, которая воспринимает речь только по губам.
Сейчас при воспоминании о своей юношеской пылкости мне впору сквозь землю провалиться, но, в сущности, и я, как эти лицеисты Токая, напуганный сложностью книг японских философов, полагал тогда, что философы, в отличие от нас, простых смертных, — это некие сверхчеловеки, блаженствующие в мире сплошных отвлечённых идей. Лавасюр слушал меня с улыбкой и под конец сказал:
— Философия трудна для понимания в силу своего изложения? Это бессмыслица. Она же изначально возникла из уличных бесед Сократа с молодыми простолюдинами!
Тогда меня раздражало, что я не могу объяснить Лавасюру свой ход мысли, но если вдуматься, несовпадение наших ощущений было, по всей видимости, неизбежным: ведь в Японии совсем не так, как во Франции, подходят к вопросам о сущности науки и о её отношениях с массами.
В общих чертах это выглядит так. Да, для японского учёного тоже "толпа —
Между тем по мере того, как с ходом войны всё горше становилась наша повседневность, я запоздало понял: несчастье не только в том, что сами мы
…Ах да, как-то раз — не накануне ли твоего рейда "человеком-торпедой"? — от тебя с запозданием пришла весточка, помеченная 30 мая 20 года.
В ту пору бедствия войны закинули меня в эвакуацию на плоскогорье Синею. В опубликованных ныне твоих дневниках есть замечательные строки, написанные почти тогда же, 1 июня. В них величественно звучит готовность с холодным спокойствием идти на смерть. Как же ты вырос за те полтора года после мобилизации! Я и сейчас всячески пытаюсь представить тебя таким. Но что меня особенно волнует, так это мысль о том, что в самый канун решающего шага навстречу смерти ты вспомнил обо мне. Ведь после отъезда от тебя была лишь в 19 году открытка с весенним пейзажем Камакура, а в ней ты просто сообщал, что в воскресенье ездил туда любоваться сакурой и из-за своей близорукости отказался от самолёта и отправился пароходом.
Я тоже не писал тебе. Впрочем, в то время я не писал никому.
Дело в том, что после битвы за Соломоновы острова меня вызвали в военно-морское министерство и предложили провести год в военном флоте. Сославшись на здоровье, я отказался и впал в немилость, а потому боялся доставить людям неприятности своими письмами. Возможно, ничего такого и не случилось бы, но тогда из-за тяжёлой ситуации на фронте многое воспринималось болезненно. Так вот, ничего не зная обо мне, ты в самые последние мгновения словно ощупью отыскал меня вдали и прислал свои пожелания.