(Хотя только что собирался следовать как раз «скоту», собачьему сыну, — видно, въелось в его девственные мозги мельком уловленное суждение о небожественном, материалистическом происхождении человека, о родстве его со всем живым и с животными.)
Париж, Франция, Франция, Париж… Да, дурак в комедии противостоит дуракам же, но французское вольномыслие, по-своему им воспринятое, направлено не против их глупости, а против того, чего даже глупость до конца опошлить не в состоянии.
В этом дело.
Семейный принцип, уважение к родителям, вера в божбу, то есть в данном случае в твердость честного слова, в честь, — все это вещи куда как серьезные. И на них посягает… кто? Иванушка? Нет, некто также весьма и весьма серьезный.
Как за глупостью бригадира и бригадирши стоит уклад жизни, если далеко не совершенный, то, уж во всяком случае, не глупый, так за дурашливостью Иванушки — тот скептический ум, который он по-дурацки понял, но передал все-таки вполне узнаваемо. Ум, обаянию которого поддался было и сам Денис Иванович.
Адрес этого ума и этого скепсиса назван: Франция.
Не Франция «вообще», изначальная и вечная — такой и не было никогда, — а Франция современная,
просветительская. Ибо именно просветители несли с собою и атеизм, и материализм, и насмешку над дворянской честью, и вообще разрушение вековечных основ — вспомним:«Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротют с корню добродетель».
Если в этом контексте уместно имя Энгельса, можно сослаться на его слова о людях французского Просвещения:
«Никаких внешних авторитетов они не признавали. Религия, взгляды на природу, общество, государство — все подвергалось их беспощадной критике, все призывалось пред судилище разума и осуждалось на исчезновение, если не могло доказать своей разумности… Было решено, что до настоящего момента мир руководился одними предрассудками и все его прошлое достойно лишь сожаления и презрения».
Не станем продолжать цитирование мысли, далее говорящей об ограниченности этого всесвержения; не станем (пока что) судить и об отношении Фонвизина и к Франции вообще, и к Просвещению — нам довольно теперь неожиданной и даже забавной картинки: за болваном Иванушкой для его автора маячат мудрецы Вольтер и Дидро. Их если и не мысли, то — дух. Пусть даже истолкованный по-площадному…
Видимая неожиданность появления «Бригадира» была уже давно замечена — Достоевским в «Зимних заметках о летних впечатлениях».
Окрестив Фонвизина «по своему времени большим либералом» и причислив к тем, кто глядел в сторону Франции и жил на ее манер («таскал он всю жизнь неизвестно зачем французский кафтан», иронизирует Федор Михайлович в тогдашнем своем духе), он констатировал:
«Ну так вот, один из этих французских кафтанов и написал тогда „Бригадира“».
Отчего же так вышло? Отчего столь резко переменилось отношение Фонвизина к Франции и духу ее? Оттого ли, что, как мы уж говорили, вольтерьянские симпатии его были неглубокими и, стало быть, нестойкими?
Конечно да. Но это причина, так сказать, пассивная. Это лишь предрасположение к перемене. Что же до причины активной и главной, то с нею придется повременить — ничего не поделаешь.
Я отлично сознаю оборванность мысли. Больше того, хочу, чтобы и читатель сознавал — ради того чтобы после резче вспомнился этот обрыв, отчетливее ощутилась недоговоренность. А это «после» настанет в той части книги, когда Денис Иванович прямо и впервые встретится с Францией, с просветителями, с самим Вольтером. Тогда-то полнее и, надеюсь, глубже сможем мы взглянуть на «Бригадира».
Одним словом, пока не будем разгадывать первого парадокса комедии, только запомним его.
И перейдем ко второму.
Он вот в чем: умником на час оказывается и наикруглейший из дураков, Иванушка. Умна не голова его, умно сердце.
«Наше дело сыскать тебе невесту, а твое дело жениться, — распределяет обязанности и права бригадирша. — Ты уж не в свое дело и не вступайся».
И у распросмеянного сына вырывается человеческий возглас:
«Как, ma m`ere, я женюсь, и мне нужды нет до выбору невесты?»
Это могло вырваться и у Петруши Гринева, которому строгий родитель и думать воспрещал о капитанской дочке. А когда в финале Иванушка кричит, «
к советнице кинувшись» (это отчаянное движение не зря отмечено скупым на ремарки Фонвизиным): «Прощай, la moiti'e de mon ^ame!»[20], то на сей раз даже волапюк не в силах сделать разлуку комической. Не только для зрителя, но, думаю, и для автора тоже: кому-кому, а Фонвизину были известны горечь разлуки и безысходная невозможность соединения с тою, что навеки вверена другому, — любовь к Приклонской поразила его как раз в это время. А уж тут все равны, и умники, и глупцы.